— В старом сарае партизан, — сказал он. — Я сам его туда привел. У него револьвер, а изо рта течет кровь.
И Мартин с надеждой глядел в неподвижные глаза, смотрящие словно из мутных омутов вечных слез, и старался уловить их выражение. Он не ожидал, что его поймут, и готовился к вспышке гнева, как случилось недавно, когда он покусился на табачные запасы отца. Мартин боялся его гнева, не похожего на крикливую злобу матери. До кражи табака Мартин и не подозревал, что отец способен на такой внезапный взрыв, хотя старый Пагач заорал на мальчишку, которого по-своему любил, только потому, что хотел отучить от порочных привычек, которыми страдал сам и за которые про себя стыдился.
Выслушав мальчика, старый Пагач поставил корзину со свеклой, только что набранной из ямы, на глинобитный пол. Задумчиво погладил его по соломенно-желтой голове. Потом уставился в одну точку, словно рассчитывал на деревянных ступеньках, ведущих на чердак, найти решение этого вопроса.
Мартин ждал: он отдал бы половину своей юной жизни, лишь бы узнать, какие мысли бродят сейчас под этим крупным, уже облысевшим черепом.
— Партизан? — изрек наконец старый Пагач. — Партизан. Ну хорошо, сынок. Вечером сам загляну. Днем туда не ходи. Не ходи, коль не хочешь, чтоб все выселки про то узнали.
Он поднял свою корзину и заковылял к хлеву. В двери еще раз обернулся к остолбеневшему от счастья Мартину и предостерег:
— Не ходи!
Мартину очень хотелось побежать за этим человеком, кому он до сей поры не доверял. Побежать, крикнуть незнакомое в доме слово «батя»… Но он подавил свой порыв, услышав с досадой, как мать с Милкой опять злобно переругивались под громкий рев маленького Йожинека.
Внутренний мир папаши Пагача был не так уж убог, как можно было судить по внешнему виду этого опустившегося, по мнению ближних и соседей, ленивого и вечно пьяного старика. Потомок нелюдимых, угрюмых горцев, Пагач был только надломлен жестокостью войны, которая приглушила его волю к жизни. Страдания, перенесенные на фронте, вызвали душевную болезнь, обострившую ощущение бессмысленности жизни, смешной тщеты каких бы то ни было усилий.
«Наплевать», — злорадно думал старый Пагач, стоя вчерашним утром с поднятыми руками у стены в горнице. В доме в спешке громыхали каратели. Солдаты топали коваными сапогами на чердаке, дулами автоматов ворошили сено и резко перекликались. Щеголеватый офицер, поскользнувшись на крутой лестнице чердака, с грохотом скатился в сени. Милка, в страхе прижимавшая к груди маленького Йожинека, испуганно вскрикнула.
— Ruhe![65] — взревел немец, поигрывая автоматом.
Мамашу Пагачову визит незваных гостей никоим образом не вывел из равновесия. Эсэсовец толкнул ее к стене, однако она тотчас же покинула указанное место и продолжала готовить завтрак. Мамаша Пагачова никогда и никого не боялась. Эсэсовец оставил ее в покое, удовлетворившись тем, что она не выходит из дома.
«Наплевать», — думал старый Пагач, радуясь от души, что не испытывает страха под дулом автоматов; что ему совершенно безразлично, если эта нацистская гадина вздумает выпустить ему в спину обойму. Мужики сказали бы: старый Пагач умер как мужчина, не повесился на чердаке на коровьей веревке. И хоть человек он никудышный и старый пьяница, похороним его как положено, в освященной земле. Жил он плохо, зато умер достойно. И не подозревали бы они, эти работящие и порядочные соседи, что старый Пагач давно хотел умереть, что он устал жить и что эта сволочь в каске невольно оказала ему услугу.
Но каратели убрались из дома раньше, чем сварилась картофельная похлебка к завтраку. Даже скотину — корову, овец и коз, которых выгнали из хлева, — не перестреляли. Козы и овцы увязали в снегу тонкими копытцами и растерянно блеяли.
— Старый болван с ума сошел! Совсем рехнулся! Я его в сумасшедший дом упеку. Хоть отдохну наконец-то… Зарезать курицу теперь, когда она нестись собралась!
Мамаша Пагачова накинулась на мужа, растопырив свои скрюченные, похожие на когти пальцы, — весь ее вид красноречиво подтверждал, что она нацелилась расцарапать мужу физиономию и выдрать глаза. С каждым словом голос ее повышался, переходя в визгливую фистулу. О муже она говорила как о невменяемом, в третьем лице. Но теперь она уже только по привычке кричала насчет его рассудка. Поразивший ее поступок старого Пагача на этот раз объяснялся тем, что на свежезастеленной кровати лежал чужой.