Ах, если бы я был таким, как Марчелло! Тот всегда следует голосу своего сердца. Когда я спрашиваю его о совести, он пожимает плечами и отвечает, что каждый сам несет ответственность за свою жизнь. К сожалению, я так не думаю. Скорее, совсем наоборот. В любви каждый несет ответственность за жизнь другого.
Лишь однажды этой весной и летом пересекаются наши пути с Максимом. Он держится особняком, а я жду в машине, чтобы с ним не столкнуться. Но когда я заезжаю за Галой и она открывает дверь виллы, я чувствую, что он стоит где-то в тени коридора. Я представляю себе, как он выбирает ей одежду для наших свиданий, гладит и развешивает. Она нервничает перед встречей со мной, а он подбадривает ее у порога.
Два раза я даже вижу, как он шлепает ее по попе, словно пришпоривает лошадь перед прыжком.
Он тоже любит ее, но не может стать ее мужчиной в итальянском смысле этого слова. В нашей стране люди плохо понимают мужчину, который не хочет владеть своей женщиной целиком и полностью. Иногда я завожу разговор об их дружбе, в основном потому что ревную, и хочу увидеть, как она будет лезть из кожи, чтобы убедить меня, что их отношения не сравнимы с ее чувствами ко мне. Но мне однажды хотелось бы понять, как люди могут быть настолько едины, чтобы суметь отпустить.
Во вторые выходные июля я решаю поехать вместе с Галой в Римини.
Мне хочется, чтобы она посмотрела на то место, где я родился. Она должна знать, где я играл и любил, я хочу представить ее тем друзьям детства, что еще в живых. От прошлых любовниц я хотел лишь, чтобы они любили меня таким, какой я есть, но от Галы мне нужно, чтобы она любила меня такого, каким я был раньше. Было слишком жарко, чтобы ехать днем, поэтому мы договорились встретиться в пятницу вечером у Марио и поужинать, а ночью, когда станет прохладнее, ехать в Пеннабилли[238] и переночевать у моего друга Тонино.
Не успели мы сесть за столик, как приходит Марио и говорит, что какой-то молодой человек спрашивает Галу. Это Максим. Я приглашаю его присоединиться к нам, из вежливости, но он отказывается. Они разговаривают по — голландски, но я как-то догадываюсь, что в пакете, который он принес, ее таблетки. Неудивительно, что я его не переношу. Не люблю собак и миссионеров в лепрозории. Почему они не думают чуть побольше о других? Ведь я тоже всего-навсего человек. Такая преданность меня унижает, но и пробуждает борцовский дух. В жертвенности есть что-то, что у меня вызывает презрение. Возможно, он меня раздражает, потому что чертовски напоминает Джельсомину. Интересно, он такой же религиозный? Мне было бы менее неловко, если бы она сама подошла к нашему столику. Слава богу, таблеточный святой удаляется без лишних церемоний.
— Знаешь, в чем дело? — вздыхает Гала, глядя Максиму вслед взглядом, полным любви, — Максим и я слишком похожи, чтобы решиться на отношения.
Мои чувства к Гале нельзя сравнить ни с одной из моих прежних влюбленностей, кроме первой, любви всей моей жизни, Джельсомины. В каждом жесте одной, в каждом ее прикосновении, я узнаю ласку другой. И дело не в Гале. Она любит меня точно так же, как любили меня ее предшественницы. Дело во мне. В каждом слове, что мы шепчем друг другу, голос судьбы звучит так же драматично, как в первый раз. Тогда — потому что я знал, что все только начинается, сейчас — потому что это — конец.
— Знаете что? — сказала она после нашего первого обеда в Тиволи. — Идет дождь. Сейчас никого нет у водопадов. Пойдемте искупаемся!
Это моя последняя великая страсть. Нет никаких сомнений. Это последняя возможность ощутить безумства юности. Ее страстность меня изматывает, но я держусь молодцом и стараюсь этого не показать. И когда она в который раз, лаская, спускается с моих седых волос вниз по груди и я, так ненавязчиво, как только могу, кладу свою руку на ее и удерживаю, тогда меня пронзает печаль, и я думаю: пусть делает, что хочет, ведь прекраснее смерти не бывает? Но я останавливаю ее и говорю, что очень устал. Она улыбается, целует мой сосок и кладет свою голову рядом с моей.
— Конечно, — кричу я, — Гала, давай! — холодина, промозглая осень, разденемся!
Эпатаж, безрассудная смелость, отдача себя без остатка. Я хочу этого. Бесстыдства. Вместе мы намного сильнее всего остального мира, потому что плюем на рассудок. Мне дано пережить это еще раз.
Вот мое единственное оправдание.
Однажды, когда мы приходим в себя после занятия любовью, она наклоняется и целует меня в лоб.
— Ты так и остался маленьким мальчиком! — шепчет она.
Я прячу лицо в ее грудях, полных и тяжелых. Целую и покусываю их, беру в рот сосок и дую, словно играю на тубе. Я издаю эти странные звуки, как идиот, чтобы она не заметила, что я плачу. Моя незрелость — мое счастье и несчастье. Моя гордость и падение. Сокровище, из которого я черпаю силы и вдохновение и откуда я каждый день достаю волю к жизни, подобно ребенку, который верит, что самое важное еще впереди. Но именно поэтому я никогда не мог слиться с Джельсоминой полностью.
Она, как и я, была безответственно неприспособлена к жизни. Мы увидели это друг в друге и играли вместе до тех пор, пока она однажды не поняла, что ожидаемое не наступит никогда. И тогда ей стал нужен не товарищ по играм, а мужчина.
На сто процентов после смерти нашего ребенка. Таким мужчиной я не мог стать. С той поры мы продолжаем наши игры, но уже теперь как взрослый с ребенком: Джельсомина прикидывается более наивной, чем она есть. Она предвидит все мои ходы, но всякий раз поддается и позволяет мне выиграть. Я получаю выигрыш, но без удовольствия, потому что вижу, насколько ее любовь больше. Победить для нее менее важно, чем видеть меня счастливым.
Если бы это сказала Джельсомина, я бы счел ее слова упреком, но когда Гала называет меня «маленьким мальчиком», мне кажется, что это — комплимент.
Женщины не случайно сравнивают мужчину с червяком. Каждая новая любовь делит его надвое. Дальше — обе половинки живут самостоятельно. И так снова и снова. Они крепнут и вырастают в полную длину. Любовь делится и благодаря этому живет. Это мое самое серьезное искушение, самое истинное оправдание и, возможно, единственная причина моих измен.
Да, я — ничтожный червяк, но, несмотря на все нормы, что нам старается внушить Церковь и общественная мораль, я чувствую, что не ущемляю ни одну, ни другую свою любовь. Напротив, одной я укрепляю другую. Похоже, такова человеческая природа, с чего мне отличаться от других? Знаю лишь одно: я без труда и с полной самоотдачей могу жить несколько жизней одновременно.
И тут случается вот что: в начале августа Джельсомина должна лететь на Таормину[239] — открыть фестиваль, посвященный ее творчеству, где будут показывать все фильмы, в которых она когда-то снималась. Я подвожу ее в Фиумичино и прежде, чем ее самолет взлетит, я стою у Галиного порога. Распахиваю дверь, взлетаю по лестнице через две ступеньки, и мы уже лежим в постели, как вдруг мне становится до боли грустно, так что я начинаю рыдать. Осознание того, что я лежу в объятиях другой, когда Джельсомина на полпути в небо, для меня невыносимо. Я не могу так. Что, если она разобьется?
— Если небеса разверзнутся и гнев Божий на кого — нибудь падет, — улыбается Гала, пытаясь меня успокоить, — то это будешь ты. Она ни в чем не виновата.
Гала молода. Кого она любила? Как мне ей объяснить, что испепелить меня даже для Него было бы слишком милосердно? Гораздо безжалостнее было бы отнять у меня Джельсомину и позволить мне жить после этого без нее как можно дольше.
Только когда смерть другого для тебя страшнее, чем твоя собственная, ты понимаешь, что любишь.