Все от нетерпения заскрипели стульями — наверняка этот пугливый мальчишка, не участвующий во всем понятной жизни, а постоянно погруженный в какую-то отвлеченность, знает что-то еще, кроме фактов, известных им, — вдруг расколется?
— А что я сделал-то? — уныло проговорил я, с тоской понимая, что что-нибудь да найдется.
— Что ты делал сегодня до школы? — спросил завуч.
— А что я делал? Шел сюда! — с некоторым уже облегчением произнес я, достаточно четко понимая, что ни о каких чудесах, подобных чуду циферблата, им знать не дано, такое они давно уничтожили в себе... так о чем же речь? Наверняка о какой-нибудь нелепости, ерунде, клевете! Я взбодрился.
— Так ты не помнишь? — произнесла классная воспитательница. Все они взглядами проницали меня, вольно или невольно подражая работникам того учреждения, которое поднималось на Литейном совсем неподалеку. Такой стиль общения был тогда в моде, — а кто может устоять против моды? Это мало кому дано. Не устояли и они...
— ...Не помнишь или не хочешь сказать? — подхватила химия. И эту практику — допрос всеми по очереди — тоже они впитали из воздуха, такой был воздух тогда. Но я был спокоен. Главной тайны им не понять, даже узнав ее, они не поймут, отвергнут, не поверят... чего ж мне бояться? Так, пустяки, какая-нибудь чушь!
Я весело посмотрел в окно, на высокий циферблат.
— Да-да! — как бы, наконец, уличая, цепко ловя меня на признании, вскричал завуч. — Ты правильно смотришь, правильно! Ну, расскажи, кто тебя научил этому, откуда это берешь? — ласково продолжил он.
Я понимал, что я мог порадовать их только доносом... но на кого? На бога? Да нет, это невозможно — так на кого?
— Я давно говорила твоим родителям, — вспылила воспитательница, — что ты парень не наш, парень чужой, оторванный от нашей жизни!.. Они не хотели понимать, подтверждений хотели — что же такого в тебе плохого... и вот — пожалуйста! Курил! На виду всей школы, перед окнами всей школы, нагло курил, и даже не прятался в подворотню, как это делают другие мальчики, у которых все-таки есть стыд!
Они торжествующе переглянулись — разоблачили тайного шпиона, особенно приятно — что очень тайного, скрывающего свою шпионскую сущность за хорошими отметками и тихим поведением. Открытые бандиты — это все-таки наши: да, они не выдержанны, но они всем понятны... а этот... особенно опасен... и вот — пойман за диверсией! Огромный успех!
Курил? — я был поражен. У меня, наверное, как и у всякого, были грехи, я даже пропустил недавно урок, ушел тихо домой, и никто вроде не заметил, но — курил?!
— Вы ведь знаете... я же не курю, — забормотал я. — Ведь вы же видели, наверное... знаете... я же не курю! — Я посмотрел на Илью Зосимовича, нашего математика — единственного мужчину, находящегося здесь. Время от времени он, как коршун, врывался в мужскую уборную для ребят, и там, ликуя, вырывал папиросы и выкрикивал фамилии: «Федотов! Я тебя узнал, узнал! Можешь не закрываться в кабине! Надо было думать раньше!»
И другие учителя-мужчины тоже нередко врывались в уборную с внезапной облавой... да и учительницы, честно говоря, не особенно стеснялись врываться. При этом они, правда, возмущенно-демонстративно отворачивали головы от писсуаров, как бы подчеркивая, что ради истины они вынуждены пойти на нарушение морали, но и это нарушение приплюсовывалось ребятам, их преступление становилось двойным. Поэтому, вопреки созревающим половым чувствам, все-таки мы чувствовали себя лучше, когда в уборную врывались учителя-мужчины, — моральное наказание в этом случае было как-то легче, поэтому учителей-мужчин ненавидели все-таки меньше — они не заваривали такого стыда, как бесстрашные и принципиальные наши учительницы. Поэтому я и обратил свой взор в сторону Зосимыча. К тому же и вообще он был мужик неплохой. Под моим вопрошающим взглядом он сначала было потупился, но потом, согласно общему настрою, гордо поднял голову — мол, ваши уловки бесполезны!
— Но Илья Зосимыч, — заныл я, понимая, что общее мнение уже создано и его не поколебать. — Ведь вы же... бываете... у нас... видите... видели меня хоть раз?
Учительницы снова надменно выпрямились — зона обсуждения была вопиюще неприличной, — и вина за это, как тогда было принято, вешалась не на них, а на меня, словно я завел этот разговор. И тем более все было оскорбительным, что я запирался: другие быстро признавались, чувствуя, что это порок не страшный, свойский — многие учителя тоже курили, было как бы тайное соглашение, сочувствие... признайся — простим! А я скрывал истину, запирался... но что делать, если я действительно не курил!