Выбрать главу

Следующие восемь месяцев Жюльен вел странную двойную жизнь. Официально он оставался на государственной службе и выполнял обязанности, которые взял на себя осенью 1940 года, но все больше поддавался апатии, порожденной его неустроенностью и все растущей тревогой. Он даже побывал у своих коллег по университету и объяснил, чем теперь занимается. Подать в отставку? Нет, один за другим говорили они. У вас есть долг, и мы рады, что вы его исполняете. Вы только подумайте, кто может прийти вам на смену. Он описывал компромиссы, на какие ему пришлось пойти, и снова они отвечали: оставайтесь. Однажды он даже воззвал к Марселю, но и у него не нашел помощи.

— Разве ты не понимаешь, Жюльен, что сейчас не время для твоей щепетильности? — со вздохом ответил Марсель. — Что твоя разборчивость неуместна? Даже эгоистична? Наша задача — помогать правительству функционировать. Оставаться в руках людей умеренных. Как ты не понимаешь!

Жюльен все так же глядел на него тревожно и неуверенно.

«А ты умеренный?» — хотелось спросить ему, но он и так знал ответ. Да, Марсель как раз таков. В сравнении с теми, кто точит на него когти.

Только Юлия указала на иную возможность, когда он вернулся в свой, как он теперь считал, настоящий дом.

— Ты делаешь то, что тебе противно, чтобы помешать другим сделать худшее. А ты уверен, что другие не поступают так же? Твой друг Марсель? Полицейский, арестовывающий людей среди ночи? Премьер-министр? Даже сам Петен? Все они делают то, чего предпочли бы не делать, лишь бы предотвратить худшее. Зло, совершаемое хорошими людьми, — вот самое худшее, так как они знают, что делают, и все равно творят зло. Разве не так говорится в твоем манускрипте?

Ее мнение шло вразрез с мнением большинства, но ведь его отставка скажется не на ней, а на всех библиотекарях, журналистах и владельцах газет, ученых и учителях. Он снова взвешивал и размышлял. И терзаясь, опаздывал или вообще не являлся на службу. Памятные записки и распоряжения неделями пылились у него на столе, прежде чем он за них брался, да и тогда любую работу делал спустя рукава или вовсе проваливал. Он много читал и настолько погрузился в minutiae21 жизни Оливье де Нуайена, что они заслонили все остальное. Бездействие стало его убежищем, как и для многих других во Франции того периода: лень превратилась в политику.

Все чаще и чаще он вообще уезжал из Авиньона и отправлялся на восток, к Юлии: добирался туда как получалось. Иногда он уговаривал какого-нибудь фермера подвезти его на телеге, иногда ехал автобусом, но чаще всего на велосипеде; протертые шины на колесах давным-давно сменились тряпками, которые он плотно приматывал к ободу проволокой. А там он нередко оставался дней на десять, изыскивая предлог за предлогом, лишь бы не уезжать. Возвращаясь в Авиньон, он всякий раз надеялся, что за время отсутствия его уволили, но такая удача все никак ему не улыбалась. И он привозил ей подарки, всякую всячину, какую до войны никто никому не дарил. Он часами обходил прилавки букинистов в поисках старинных книг с пустыми страницами в начале и конце, годившимися для станка, потом вырезал их — прежде он такому ужаснулся бы. Он знал всех аптекарей в городе, и те припрятывали для него кислоту, нужную ей для травления. Постоянно он заглядывал и к торговцам скобяными изделиями и ломом: они собирали для него медные пластины и выпрямляли их для нового употребления. Однажды он случайно раздобыл несколько апельсинов и победно привез их ей. Апельсины они съели вместе, сидя на траве у дверей часовни, и перемазали липким соком лица и одежду. Слетелись осы, Юлия убежала с воплями ужаса. Жюльен бросился следом, на ходу отгоняя их шляпой, потом оба шмыгнули в часовню, захлопнули дверь и смеялись до упаду.

Они были счастливы счастьем, какого ни она, ни он вообразить не могли. Нередко они целые дни молчали: им было достаточно близости друг друга. Когда позволяла погода, она работала под открытым небом, когда нет — то в доме. Или, взяв с собой ту немногую провизию, какая у них имелась, они уходили в часовню на целый день, а нередко и на ночь, просыпаясь на рассвете, завтракали черствой горбушкой, а потом мыли друг друга водой, которую Жюльен приносил с речки в старом жестяном ведре. Или она уходила туда одна, а Жюльен тогда возился в огороде. Он выращивал картофель и помидоры, у ограды росли олива и инжир, а еще он тщательно ухаживал за четырьмя кустами табака, листья которых обрывал и сушил под прессом, потом резал. Полученное они затем курили в глиняных трубках, когда не удавалось достать сигарет.

В его обществе и под воздействием часовни Юлия вновь обрела себя, вернулась к работе. И теперь к ней вернулся сон (впервые за два года, по ее словам), и спала она так крепко, что по утрам Жюльен не мог ее добудиться. Когда же это ему удавалось, она начинала хлопотать: готовила ячменный отвар (ведь кофе не было) и шла посмотреть, не снесла ли яйцо приобретенная ею курица. Как правило, напрасно, но иногда она возвращалась из курятника (ею же сооруженного) с яйцом в руке, невероятно гордая подвигом своей птицы. Тогда она варила яйцо Жюльену и подавала с церемонностью самого Эскофье, сотворившего один из своих ароматных шедевров в давно уже забытую эпоху.

Оба знали, что играют в нормальную жизнь, и от того этот театр становился еще драгоценнее. Они жили на страницах детской книжки, буколической простотой отгораживаясь от все более мрачных новостей, приходивших извне: полное оскудение, аресты, высадки союзников, бомбежки и убийства — все это стало повседневностью. Они же могли только выживать и праздновать свое выживание и любовь, которая крепла с каждым взглядом, с каждым проведенным вместе мгновением.

Именно Юлия, прочитав несколько поздних стихотворений Оливье, разбросанных по полу, пока Жюльен работал, предположила, что, кого бы он ни любил, эта «женщина мрака и мудрости приобщения к свету» (цитируя его последнее стихотворение) никак не может быть Изабеллой де Фрежюс, во всяком случае, если на ее предполагаемом портрете изображена действительно она.

— Посмотри, — как-то вечером нетерпеливо сказала она, смахивая волосы с глаз (этот ее жест Жюльен заметил еще во время круиза по Средиземному морю и с тех пор любил). Уверенное, практичное движение той, чья профессия видеть: чуть вскидывается голова, и ее лицо, шея и волосы образуют совершенную гармонию. — Ты только посмотри на эту чертову девку.

Жюльен завершил свою статью, наверное, уже в четвертый раз и по-прежнему остался ею недоволен. Она пролежала у него на столе несколько месяцев, но, возвращаясь к ней, он чувствовал, как в нем нарастает раздражение: ему никак не удавалось совладать с собой и снова за нее взяться. Все было верно, все, сказанное о поэте, правда: о том, как был предан Чеккани и сброшены узы взятых на себя обязательств. И все же он сознавал, что картина неполна: хотя ему удалось заново истолковать некоторые стихотворения, другие упрямо не укладывались в общее целое. Это были любовные стихи, и сколько бы он ни переоценивал Оливье-человека, ему не верилось, что последние слова Оливье-поэта были чем-то малозначительным.

Когда он об этом упомянул, Юлия с трудом прочитала стихи на провансальском языке и выслушала его доводы. Потом посмотрела на портрет Изабеллы в путеводителе по Музею изящных искусств в Лионе. Портрет был найден в часослове, а атрибуция была достаточно старинной, чтобы ей верить: рисунок графине подарил Пизано. А потом Юлия констатировала очевидное.

— Я просто художница, — сказала она, — но будь я поэтом, мне и в голову бы не пришло назвать белокурую женщину «женщиной мрака», что бы я под этим ни подразумевала. Это леность, если не сказать — неумение. Наверное, я бы потрудилась подыскать метафору, более отвечающую внешности.

Жюльен хмыкнул и покусал губы.

— Ну, — неохотно сказал он, — пожалуй, ты права.

— Конечно, я права, — ответила она весело. — Извини.

И он предоставил ее словами дозревать у него в уме.

Разумеется, она права, разумеется, эта «женщина мрака» не могла быть белокурой. Не могла быть Изабеллой де Фрежюс. Но факт оставался фактом: Оливье кого-то любил. Так ли уж важно кого?

вернуться

21

подробности, мелочи (лат.).