Выбрать главу

— Не сказку я рассказывал, — признался Яко. — О будущем говорил. Пересказывал, что нам учитель говорит.

— Что же он говорит? — с любопытством спросил Джон.

— О том, что будет Энмын совсем другой… В ярангах будут гореть чудесные лампы… — Яко запнулся и поправился: — И яранг тоже не будет, а построят новые дома, даже не деревянные, а каменные, как в Москве и Петрограде. И музыка будет играть на улицах, чтобы не было слышно воя пурги и грохота льдин на море… И еще — мы будем читать книги, написанные на нашем языке…

— И не будет больше болезней, голода, — подхватил Джон.

— И ты об этом знаешь, атэ? — обрадованно спросил Яко.

— Да, — ответил Джон. — Только это будет очень и очень не скоро, потому что прекрасная мечта тем и прекрасна, что она почти недостижима.

27

Отгремели первые выстрелы в море. У берега Энмына осталась лишь одна большая льдина, которая никак не могла ни растаять, ни отцепиться от берега и уплыть. Она вся была продырявлена солнечными лучами и представляла опасность для ребятишек, которые так и норовили заскочить на льдину и опустить в многочисленные дыры крючок с красной тряпицей — половить канаельгинов — морских бычков, костистых, но необыкновенно вкусных.

Байдары убрали на высокие подставки, а вельбот оставался на берегу, подпертый палками, чтобы не заваливался на бок и не портил белую окраску.

Возле школы высились штабеля бревен и досок, выгруженные прошлогодним пароходом. Ждали приезда Тэгрынкеу, чтобы приняться за строительство новой школы, но тот носился по береговым стойбищам, тундре и почти не бывал в Уэлене.

Покончили с белогвардейскими бандами. На побережье почти не осталось иностранных торговцев, но оказалось, что есть еще один враг, который раньше не был виден.

Немногие чукчи, которые начали богатеть, вдруг поняли, что с приходом Советской власти их виды на будущее рухнули. Мало того, разговоры о том, что вельботы, байдары, подвесные моторы, гарпунные пушки и даже оленные стада должны стать общинной собственностью, кое-где начали сбываться. И тогда подняли головы и Алитеты, и Акры, и многие другие. Богатые оленеводы уходили в труднодоступные долины, под защиту высоких, покрытых скользкими ледниками остроконечных гор. Иногда между новыми Советами и старейшинами разгорались кровопролитные сражения.

Все эти вести доходили до Энмына иногда с такими искажениями, что им скоро перестали верить и даже гордились, что в Энмыне такого нет, потому что здесь живет спокойный и разумный народ, понимающий, где настоящее добро, нужное человеку, а где лишь одни слова.

Несмотря на внешнее спокойствие и неизменность весенних занятий энмынца, носилось в воздухе что-то необычное, может быть, даже тревожное предчувствие перемен в жизни. Антон Кравченко ждал нового парохода и говорил, что на этот раз прибудут не только доски и бревна, но даже настоящие окна и двери и кирпич для печки в школе. Не говоря уже о том, что будут новые ружья, патроны, запас муки, чая и сахара.

Посреди лета Антон вдруг загорелся желанием съездить в бывшее стойбище Ильмоча, проведать новый Совет.

— Они сами скоро прикочуют к нам, — отговаривал Орво. — Зачем зря гонять собак по мокрой тундре?

— Может, им какая помощь требуется, — настаивал Антон. — Поедем все — и Тнарат, и Джон, и Гуват, и Армоль.

— Мне надо чинить ярангу, — тут же отказался Армоль.

На поездке в оленеводческое стойбище настаивали и женщины: требовались оленьи шкуры на зимнюю одежду, на зимние пологи, которые загодя уже начинали готовить старательные хозяйки; в хорошую погоду полог расстилали на улице, и хозяйка с помощью пришедших на помощь подружек исследовала каждый шов, латала прохудившиеся места.

К оленеводам отправились солидно: на байдаре переехали лагуну, а оттуда уже собачьими упряжками на нартах с железными подползками по мокрой тундре двинулись к распадкам, где пастухи бывшего стойбища Ильмоча пасли оленей.

Над стойбищем висела тишина, и Джон позавидовал кочевникам, которые отгорожены от неожиданностей и странных поворотов в своих судьбах огромными тундровыми пространствами, непроходимыми реками и высокими хребтами. Правда, и их не миновали отголоски революционных событий. Пожалуй, нигде больше на Чукотке не было такого кровавого побоища, как в стойбище Ильмоча.

И все-таки здесь тихо.

Пастухи встретили приезжих радушно, но с какой-то виноватостью, будто в стойбище случилось что-то постыдное, о чем оленеводы не хотели рассказывать гостям.

Гости поместились в яранге Ыттувьйи, который занимал теперь место Ильмоча, но уже в звании председателя Туземного Совета.

Он и посетовал за вечерней едой:

— Не знаем, как жить дальше… Чую — какие-то перемены в жизни должны быть, а какие — не знаю, — сокрушенно развел руками Ыттувьйи.

— Разве плоха жизнь, которой вы живете? — спросил Джон.

— Может быть, она и хороша, — задумчиво ответил Ыттувьйи. — Все так же идет, как раньше: солнце всходит на положенном месте, и закат никуда не переместился. Озера и реки замерзают в свое время и тают, когда солнце начинает жечь голую шею. Олень рождается на первых проталинах с четырьмя ногами и с двумя глазами… Все идет правильно и как надо…

Ыттувьйи замолчал, посмотрел на гостей, словно ждал от них отклика, но никто ничего не сказал, и все ждали продолжения его речи.

— Раньше я знал, что должно быть в жизни, — продолжал Ыттувьйи, — мне казалось, что я все понимаю. А если что было непонятно, о том заботился шаман или же сам Ильмоч. Главная же моя забота была — сохранить оленей, умножить стадо, потому что я чувствовал, когда олень болел, когда он голодал в плохие зимы, стирая копыта о ледяную корку… Я знал свой день, свою жизнь… А теперь не знаю… Есть у нас Совет, разговоры о будущем, а что делать Совету — не знаем, какое нас ждет будущее, не ведаем… Вот почему мы тогда зимой столько оленей без разбору забили? Не потому, что перестали быть оленными людьми, перестали понимать, какой олень нужен для еды, какой на племя. Просто мы вдруг почуяли себя хозяевами, словно сорвались с цепи, и никто нам ничего не скажет, никто не упрекнет, если даже важенку забьем… Кто-то из нас даже сказал, не худо бы и священных оленей заколоть, но от этого повеяло морозом, и все сделали вид, что не слышали кощунственных слов. А потом я думал: а почему бы и нет? Говорят, что боги больше не существуют даже у русских, так отчего же они должны у нас оставаться? Вот Орво нас потом немного отрезвил, но так и не сказал, как нам жить дальше. Эти мысли не дают нам покоя, громко спрашивают нас самих, а мы сами себе не можем ответить, а уж другим и подавно. Вроде бы спокойно у нас в стойбище снаружи, а внутри очень беспокойно, иные даже стали худеть от мыслей. Кто-нибудь нам скажет о будущей жизни?

Джон посмотрел на Антона. Тот внимательно слушал оленевода, и на лице у него отражались его мысли, может быть, будущие ответы… Но, к удивлению Джона, который ожидал, что Антон тут же снова распишет картину будущей счастливой жизни, учитель начал иначе, медленно подбирая слова:

— Никто вот так прямо не скажет, что тебе делать сегодня и завтра. Это было бы очень легко — если бы все было наперед написано: что нужно делать в этот день революции, а что на следующий. Главное — мы должны построить новое, справедливое общество, где нет места разделению людей на белых и цветных, на богатых и бедных. Люди, которые взялись за переустройство общества, никогда раньше не занимались этим. Нам некого спрашивать, нам не у кого учиться, кроме как у самих себя, потому что делаем то, чего никогда в жизни человека не было… Я понимаю твои заботы, Ыттувьйи. Совет для того и Совет, чтобы сообща думать о том, что нужно делать для улучшения жизни всех людей, всех, кто работает.

— Мы собираемся, — сообщил Ыттувьйи, — да все никак не договоримся, с чего начать. А потом женщины очень мешают нам: как идем на Совет, так они за нами — равноправие. А с женщинами серьезных дел не решить, — убежденно закончил мысль Ыттувьйи.

— На первых порах можете обходиться без женщин, — посоветовал Антон.