Выбрать главу

Танцевавшая с бедолагой женщина была легка и сильна. Ее ноги ловко двигались по зеркальному паркету, и бедолага с трудом за ней поспевал, сбивался с ритма, но она бедолагу поправляла, вела за собой, притискивалась к нему вплотную, да так, что бедолага грудью ощущал жар ее груди, животом — прохладу ее живота, бедрами — вновь жар, жар ее бедер. И бедолага вспомнил, как ему в суворовском училище преподавали танцы, вспомнил ритм того вальса, а оркестр, начав перескакивать с ритма на ритм, с мелодии на мелодию, словно почувствовал настроение бедолаги и рубанул именно тот вальс, из суворовского училища, и тогда бедолага со своей партнершей закружился, а все прочие расступились и в восхищении остановились, даже Половинкин-второй со своей молодой женой, и теперь бедолага властно вел свою партнершу, а та запрокидывала голову и кружилась, а ноги ее еле успевали и стан изгибался, а сама она хохотала, заливаясь, словно колокольчик, смеясь и рыдая от восторга.

И тут музыка смолкла. Все начали аплодировать бедолаге и его партнерше, потом друг другу, затем взоры всех обратились к виртуозам музыкантам, их дирижеру, красавцу-усачу, который вальяжно вытирал пот большим платком с монограммой и раскланивался во все стороны с видом ироническим и полным собственного достоинства. К нему подходили юные девушки с цветами, но этого бедолага уже не видел: его партнерша, влажной рукой вцепившись в его руку, потащила за собой, за колонну, потом — в низкую дверь, причем бедолага со всего маха ударился лбом о притолоку, но боли не почувствовал, а, влекомый, дальше засеменил за партнершей по коридорам и лестницам, оказался в комнате, где везде — на большой кровати, на полу, на раскрытых дверцах шкафа были в беспорядке набросаны детали женского туалета, и в этой комнате бедолагина партнерша поворотилась к нему и выдохнула с горестным присвистом:

— Увези меня отсюда, увези!

— Куда, куда мне тебя увезти, дорогая? — опешил бедолага.

— Мне нельзя тут, мне тут тесно, я тут тоскую!

Ее глаза слились в один, она казалась бедолаге циклопом, ее единственный глаз был затуманен, в глазу ходили волны и смерчи. Он же ощущал исходящий от разъятого ее естества едкий и сладкий аромат, но сам был бесчувственен и холоден.

— Поздно ты мне встретилась, — сказал бедолага, придерживая ее за плечи так, словно боялся, будто она, узнав об опоздании, упадет и забьется в истерике. — Мне ничто не в радость, меня ничто не привлекает...

— Замолчи, замолчи! — зашептала эта женщина, запечатала уста бедолаги поцелуем, и бедолага начал ощущать, что бесчувственность его и холодность вовсе не окончательны.

16

Прошло довольно много времени, пока бедолага смог выбраться из лабиринта коридоров дома Половинкина-второго и оказался в светлом зале, где гости сидели в креслах и пили коньячок, а хозяин, докуривая сигару, задумчиво смотрел в потолок.

— Ну наконец-то! — поймал бедолагу за рукав Половинкин-первый. — Я уж думал: ты смотался. Давай, садись! Он собирается закончить свой рассказ.

Бедолага сел, получил в руки бокал с коньяком, пригубил, и Половинкин-второй действительно приступил к окончанию рассказа:

«Мы ехали долго. Временами мне начинало казаться, что мужчина-женщина специально петляют по улицам. Когда же мы остановились возле здоровенного шатра, в котором и происходил фестиваль, выяснилось, что все женихи уже нашли невест, а для меня осталась какая-то косенькая, прыщавенькая, вся какая-то ужимистая, пришепетывающая, прячущая глаза, да еще и сопливая. Ее подвели ко мне, она протянула ладошку, ту самую, которой только что вытирала нос, и сказала, что зовут ее Эсмеральда, но она будет рада, если я буду звать ее Эс. Эс! Вот именно, так и не иначе! А привезшие меня мужчина-женщина, и другие, которые там всем верховодили, просто заохали-заквохтали да начали говорить, что лучше пары на этом фестивале не было, да что на этом — на всех предыдущих не было таких вот голубков, как я и эта Эс. И мы с ней стояли в центре этого блядства, а мимо шли такие чувихи с такими чуваками, а я даже и подумать ничего не мог! И тут нас отвели к другим мужчине-женщине, обвязанным лентой, которые побрызгали на нас водичкой, наговорили каких-то слов про любовь и верность, про счастье и уважение друг к другу и потом нас посадили в какую-то вагонетку и по рельсам отправили в густеющих сумерках к огромному дому, где уже вовсю отмечали свою брачную ночь прибывшие раньше нас. Вечер был жаркий, из каждого окна неслись такие ахи-охи, такие хрипы-хрюки, что держись, а эта Эс мне талдычила, что она безумно счастлива будет не только жить со мной, но и работать, ездить по острову и ремонтировать памятники и делать новые, а все потому, что эта Эс, видите ли, художница, и ее картины до того времени, пока она не вступила в брачный возраст, продавались очень успешно, и она даже заработала вот на это платье, нравится? Какое там платье! Да глаза бы мои на нее не смотрели, но думал-то я, наученный местными телепатами, совсем другое. Я думал: о, какое платье, о, какая девушка, о, какое счастье! И эта Эс погрозила мне пальчиком и сказала, кивая на открытые окна, что хочет, чтобы мы тоже так кричали и хрюкали, а я подумал, что да, вот сейчас я тебе сделаю, прошмандовка, а она мне: «Что такое “прошмандовка”?» «Это значит «любовь моя», — отвечаю, вытаскиваю ее из вагонетки, тащу в отведенную нам комнату, закидываю на кровать — а, собственно, в комнате и ничего больше и не было — сам закидываюсь сверху и — давай, давай, давай, давай! — а Эсмеральда моя оказалась не то что ненасытной, а просто какой-то прорвой, и стоило мне отвалить, как уже через пару минут она тянула меня за плечо и ластилась, а я уже и не понимал, где я и что я, пока, наконец, обессиленный, не отрубился и не заснул.