Выбрать главу

А третий инфаркт случился на работе.

Пришел Шлома в себя на вторые сутки, ночью. В первую минуту он не мог сообразить, где находится, потом его взгляд заскользил по трубочкам, проводам, бутылочкам, бинтам, которыми он был обвешан и обклеен, как новогодняя елка, и он понял, что опять попал в госпиталь.

— Шерри-бренди, — прошептали губы.

Шлома с усилием повернул голову в бок, осматривая палату, и его взгляд неожиданно встретился с взглядом соседа. На соседней кровати лежал Лешка Немец.

— Ты?! — не веря своим глазам, прошептал, едва шевеля губами, Шлома. В этом звуке трудно было что-нибудь разобрать, но Лешка понял…

— Я, — хмыкнул он. — Не ожидал?

— Не ожидал, — признались глаза Шломы.

— На вашей женился и приехал сюда, — усмехнулся Лёшка. — Мне завтра на выписку… Могли и не свидеться. Глазам не поверил, как увидел тебя. Бежал от меня и попался. Сестра, что тебя притащила, сказала, что ты нежилец. День-два — и каюк! А ты говорил, на халтурах твоих не станцую!

— Не дождешься! — глазами сказал Шлома.

И превозмогая боль, сжав зубы, Шлома стал рвать на себе наклейки, провода и бинты. Потом рывком оторвался от подушки, приподнялся и, держась за спинку, сполз с кровати и ВСТАЛ.

Лешка от страха закричал, хотел вскочить и бежать, но ноги не послушались: сердце забилось, как у крысы, увидевшей лапу кота. Оно дёрнулось и… разорвалось.

А Шлома, сделав два шага, так и не дойдя до Лешкиной кровати, рухнул на пол. Он пережил Лешку всего на два дня.

Это были самые счастливые Шломины дни. У него уже не было сил говорить, и он улыбался глазами. Перла все эти дни сидела возле него и плакала. А он мотал головой и показывал глазами, что плакать не надо. А за несколько минут до конца губы его неожиданно зашевелились и он спросил:

— Перла, ты меня слышишь?

— Да! Да! — закричала Перла.

— Не кричи, я, слава Богу, не глухой! Я все слышал и раньше, но не мог сказать. Но сейчас могу. И пока я могу, я хочу тебе, Перл, сказать, что ты напрасно плачешь. Есть из-за чего плакать? Главное, он не дождался! Я ему это говорил там, он не поверил, приехал сюда. И что? Не дождался. И это главное. А все остальное шерри-бренди, чепуха. Все там будем. Пройдет время, встретимся, не волнуйся. Только прошу тебя, не спеши… Не бойся, я там не пропаду. Парикмахеры везде нужны! Конечно, если они хорошие, — он подмигнул Перле, как когда-то в молодости, и закрыл глаза. Навсегда.

Шерри-бренди, шерри-бренди, чепуха…

СКРИПКА, ИЛИ ЛИЗАВЕТА

Все предки Айзика были балаголами. Айзику эта профессия не досталась, так как балаголы исчезли из быта местечка, но при лошадях он остался. Каждая уважаемая контора в Краснополье имела лошадей, и Айзик работал конюхом в самой уважаемой конторе — в банке. Лошадь нужна была банку для перевозки денег, и посему, Айзик был не только конюхом, но и инкассатором, собирая деньги с маленьких магазинчиков по всему району. Кроме этого он весной и осенью распахивал огороды всем банковским работникам, получая за это пару бутылок дешевого вина. Банковскую лошадь звали Лизавета. Конюшни у банка не было, и Лизавета стояла у Айзика в сарае, в котором еще от деда остался загон для лошади. Никто Айзику за это не доплачивал, и считалось, что так положено. И Айзик не спорил. Ему даже было приятно, что у него во дворе стоит лошадь, как это было у его отца. Жена Айзика Двося не особенно радовалась этому, но молчала: лошади выписывали сено и комбикорм, и от этого кое-что перепадало и корове Айзика. Перепадало не в смысле того, что забирали часть корма от Лизаветы, а в смысле того, что приобретая для лошади корм, Айзик заодно покупал его и для коровы, и эти дефициты доставались ему без хлопот, как всем остальным. Вечером, возвратившись, домой, Айзик распрягал лошадь и оставлял ее на дворе, отдохнуть после рабочего дня: приносил из колодца ведро свежей воды, накладывал в телегу большой ворох сена и на краю телеги клал буханку хлеба, купленную по дороге. Хлеб лошадь брала после воды, и только потом принималась за сено. Сам он садился на крыльцо, скручивал из газеты самокрутку и тоже отдыхал. Табак у него был самый дешевый, и поэтому это был не отдых, а сплошной кашель. Но такое времяпровождение Айзик любил и, пока Двося готовила ужин, он так сидел, смотрел на лошадь, медленно жующую сено, и вспоминал. Вспоминалось разное: и плохое, и хорошее, но всегда эти воспоминания были связаны с лошадьми. То вспоминался отец, садящий его маленького верхом на лошадь, то вспоминалась война, переход через Сиваш и усталая лошадь, тянущая их пушку-сорокапятку, а то вспоминалась свадьба и их свадебная бричка, запряженная тройкой лошадей, которых отец одолжил, у прикочевавшего в ту осень в Краснополье цыганского табора… Многое вспоминалось в эти часы Айзику. Двося, у которой ужин был готов еще с утра, не спешила звать Айзика к столу, зная, что эти минуты для него дороже всякой еды. Она ждала, когда он докурит самокрутку, встанет с крыльца, и, потянувшись, как после сна, спросит: