Выбрать главу
А резкое наречие свистити завивается, под ветром шелеститдревесной стружкою. Вначале было слово,потом – слова, потом – соцветья строф.И город вздрагивает, будто слышит ревбомбардировщика, разбойника ночного.
Жизнь в Колхиде была б легка, когда бы не испареньямалярийных зыбей, не разруха, не воровствосильных мира сего. Жизнь в Колхиде – праздник слухаи зренья,как, впрочем, и осязанья. Полагаю, что ничегострашного. Буду и я помирать, не подавая видупо причине гордости, буду и я обниматьдеву не первой молодости. Позолоченное руно в Колхидувезут из соседней Турции. То-то славно дышать,
осознавать, смеясь, что дубленой овечьей кожейне прикрыть обнаженных чресел, перезрелым инжиром неутолить голода. Я признаюсь тебе: похоже,что мы все-таки, к несчастью, смертны. А как же звезды? Оне,объясню, как неудавшийся химик, не более чем костры изводорода и гелия, годного лишь в качестве начинки дляглянцевых шариков с Микки-Маусом. Зрелость, лживость,лень и детский восторг – чему только не учила наша земля,
как дорожили мы смолоду нетленным именем-отчеством,но перед урочным уходом в посейдонову тьму —все ясней и печальнее на неухоженном, на болотистомпобережье, унаследованном у тех мореплавателей, комуне удалось, у кого, как ни огорчительно, не выгорело.Безрукий нищий на пляже обходит курортников. Визгрусской попсы из нехитрого бара. Князю – игорево,а что же нам? Неужели неправедный суд, вдовий иск?

«Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея…»

Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея.Брадобрей в отпуску бредет вверх по тропинке, ведущейвниз.В августе у нас не читают книг – только еженедельникипоглупее,и смакуют крепкий индийский с густыми пенкамиот варенья из
черноплодной рябины с яблоком. Тут, за семейнымстолом, все ещеживы – тем и бесценен этот снисходительный месяц,тем и хорош —стар и млад, улыбаясь, дружно поют, озираясьна пламенеющийвостроносый закат. Ни новостей, ни роговой музыки.«Эй, не трожь! —
отбиваюсь от нелицеприятного времени. – Брось!Про твою осеньдаже слушать не буду. Мы – врозь, ты только гниль, ржа…»А оно державно приказывает: «Подъем!». И я, покаяннодрожа,застываю, что муравей, в окаменевшей смоле среднерусскихсосен.

«Солнце уже садится, а я не успел проснуться…»

Солнце уже садится, а я не успел проснуться.Как слепит глаза похмельная эта монеткас удалым профилем принцепса! Под алым облаком вьютсячайки печальные. Ты права, ночь наступает редко,
но зато молчаливо и (шепотом) бесповоротно.Блещет осколок солнца в кипящем море, и черепаха,на которой покоится мир, поворачивает костяное брюхок ежедневному небу. «Холодно и свободно», —
вымолвишь ты. И я кивну, потому чтомы так долго отлынивали от длины жизни, от ее кривых линий,что дождались часа, когда зрачку ничего не нужно,кроме луча – пыльно-зеленого, словно лист полыни.

«Струятся слезы матери, твердь спит…»

Струятся слезы матери, твердь спит.Грач-феникс молча чистит перья.Священник грех водой святой кропит.Спокойный пекарь-подмастерье
запоминает музыку муки,теплопроводность кирпича в заветномнутре печи, глубокие желобки,бороздки жёрнова, с трудолюбивым ветром
брачующиеся. Плотный известнякне столь тяжел, сколь косен, порист.Скажи мне, отче, в наших поздних дняхесть смысл? Молчу. Хотя бы жар? Хотя бы поиск?
Лишь горе светлое гнездится между строк,сквозит в словах непропеченных:я царь, я раб, простуженный зверек,допустим, брошенный волчонок.
Не знает хлеба волк, не ведает зимыметельный мотылек. Душа, ты легче гелия.А мельница скрипит, и печь дымит, и мыпоем осеннее веселье.

«…и атом нам на лекциях забытых…»

…и атом нам на лекциях забытыхпоказывали: вкруг его ядравращались электроны на орбитахиз проволочек. Ночь была щедра
на звезды дикие, на синие чернила,табачный дым и соль девичьих слёз.Что минует, то станет мило?Нет, то – поэзия, а я всерьёз.
Вот вымокший балкон. Вот клен багроволистый.Юдоль беспамятства и тьмы.Но занавес небес – глухой и волокнистыйасбест – вдруг рвется там, где мы