Выбрать главу

— Для начала отведайте моей настойки,— услышал я голос Веры Львовны.

Емельянов притих. Помня, что он зажиточный хозяин, староста, что с марта месяца будет купцом, он все же оценил это угощение из рук, хотя и ссыльной, но дворянки, наследницы имения в восемь тысяч десятин с сахарным и винокуренным заводами, да еще домов в Воронеже и Киеве... И он почтительно называл ее барыней.

— Ваше здоровье, барыня! — сказал он, осушив бокал.

Пантелеймон последовал его примеру.

— И пирога попробуйте. Украинский, в Киеве такие пекут.

Они послушно попробовали, сопоставляя вкус теста и начинки со своими, местными. Сравнение вышло в пользу украинского.

— А теперь, господа, расскажите спокойно, что это была за охота, а то я совсем запуталась. Кто говорит с ружьем, кто с ножом.

Емельянов раскрыл было рот, но я его опередил.

— Давайте уж лучше я сам расскажу... Это старый бурятский способ охоты на медведя. Надо иметь треножную табуретку, которую надеваешь на голову, нож острый, как бритва, и молниеносный рефлекс...

Я взял табуретку и продемонстрировал Емельянову свою атаку на медведя: ударил его, Емельянова, в грудь головой, то есть табуреткой, и в тот же миг полоснул снизу вверх ножом.

— Все длилось секунду. Когда медведь отреагировал и сжал мою голову в треноге, он был уже мертв. У него был распорот живот.

— Ну а если б он не захотел вас обнимать и сжимать,— спросил Пантелеймон своим бабьим голосом,— а просто стукнул бы лапой и повалил?

— Да, да, повалил,— подхватил Емельянов.— Вы держите табуретку слабой, левой рукой, в правой у вас нож, и вот не устояли на ногах, грохнулись... Нет, не делайте вид, что это легкий способ. Медведь — лютый зверь, с ним шутки плохи. Тут полагается Георгиевский крест за храбрость. Во всей Сибири никто еще так в одиночку на медведя не ходил.

Они пообсуждали, повосхищались, выпили еще по бокалу и ушли.

Мы остались одни.

Вера Львовна достала из тумбочки пачку папирос. Плохо дело, мелькнуло у меня в голове. Она курила крайне редко, только в минуты волнения.

— А это в самом деле шкура первого вашего медведя? — спросила Вера Львовна, затянувшись.

— Да, она лежала на полатях, Николай на ней спал.

— А та, вторая?

— Собаки ее немного повредили, вырвали кусок зада. Да и вообще вид этих окровавленных вывалившихся внутренностей настолько омерзителен, что я поклялся больше не охотиться на медведей. А шкуры сменил, новую постелил на полати, старую привез вам.

— И сказали, что пристрелили медведя. Верно, пристрелили, но три года назад. А об охоте с треногой ни словом не обмолвились. Почему?

— Постеснялся. Хотел скрыть от вас.

— В самом деле, убить медведя только для того, чтобы хвастаться своей удалью — стыдно. Такой большой, безобидный мишка, от него в лесу куда меньше вреда, чем от человека... Самец?

— Да, самец.

— Вот была бы пара для моей Маланьи. Ведь ей уже шесть лет, природа требует своего, к маю как бы ей было хорошо родить медвежаток. А то она волнуется, рычит. Я бы ее отпустила на волю, но ведь люди ее тут же убьют. Уж очень она доверчива, не боится человека...

Она задумчиво докурила, резким движением вдавила окурок в пепельницу.

— Нет, не пойму. Как вы могли сделать такое? Выбрали самый рискованный вид охоты не для бравады, не из хвастовства, могли ведь погибнуть. Зачем?

— Так мне захотелось.

— Это не ответ. Я уже который раз вас спрашиваю, для чего? Вы можете объяснить мне эту психологическую загадку?

— Постараюсь. Началось все с рога. Буряты подарили мне охотничий рог, добытый когда-то на Западе основателем их рода, великим Хонгодором. Памятную вещь, родовую реликвию. Они чувствовали, что должны сделать мне ценный подарок, а ничего другого у них не было. Я принял, потому что они преподнесли мне его так торжественно и вместе с тем от всего сердца, что отвергнуть его значило бы смертельно их обидеть. Не раз потом вечером в своей комнате я гладил рукой полустершиеся латинские буквы на серебряной оковке рога XIII или XIV века. Мне казалось, что он излучает не погасшие страсти кровавого средневековья, времени глубокой религиозной веры и ненависти, рыцарских орденов и нищенства, культа прекрасной дамы в сердцах трубадуров и странствующих рыцарей, времени любви — огромной, предначертанной свыше, любви до гроба, как у Тристана и Изольды, времени, которое потом выродилось, измельчало, стало смешным, как смешным, мелким и выродившимся перейдет в историю образ нашего века. И мне захотелось рискованным, никому не нужным, анонимным подвигом доказать самому себе, что я достоин своей великой любви.