Павел рассказывал, как он рыбачил в своем Новодевичьем. Рыбалкой увлекался сызмальства, с тех пор, как поймал на удочку первого окунька, и потом уже всю жизнь, даже в армии, как только увидит воду, так ему хочется удочку закинуть. Он говорил о грозной красоте половодья, о ночных бдениях над закинутой приманкой и о запахе портянок, рубах и кальсон, когда бабы их постирают в Волге, пройдутся пральником и высушат на ветру, то ты ходишь в них, словно бы заново родился — они пахнут ветром и Волгой... Бронислав вроде бы слушал, время от времени вставляя словечко, но сам думал о своем, о себе и Вере Львовне. Что-то в нем ломалось. В свое время он обиделся на то, что она не ответила на его письмо, а только передала привет, печальная или чем-то взволнованная, по целым дням беседовавшая с каким-то элегантным господином, у которого Митраша только и запомнил, что часы с золотой цепочкой. Его тогда охватила ревность, он не мог смириться с мыслью, что Вера еще кому-то поверяет свои мысли и чувства. А может, у нее с тем господином близость не только духовная? Может, жаба, которая делает ей ненавистным любого мужчину в Старых Чумах, исчезла при появлении человека ее круга, богатого, благородного происхождения, близкого ей по манерам и воспитанию? Это другие люди, поколениями привыкшие радоваться жизни. По мере того, как разжигаемое одиночеством воображение подсказывало ему подобного рода толкование поведения Веры, он все дальше шел этой тропой мучительных подозрений. Теперь, по истечении месяца, он словно бы опомнился, отбросил мрачные мысли. Глаза Веры смотрели на него по-прежнему ласково. Ведь она питала к нему дружеские чувства. Неужели она задала бы себе столько труда, потратила столько усилий, устраивая польское Рождество, если б он был ей совсем чужд? Ведь она специально съездила в Удинское, расспросила ксендза Леонарда, выучила песни, позаботилась о подарках... Нет, тут что-то другое, не дыхание великосветского мирка, не влияние гостя — случилось что-то неожиданное, что повергло ее в печаль, но что же? Бронислав сожалел теперь, что уязвленное самолюбие заставило его уйти в себя, спрятаться, как улитка в свою раковину. Надо было сразу же двинуть в Старые Чумы, спросить, что случилось. А теперь, спустя месяц, даже спрашивать неудобно, время упущено...
Назавтра они ловили сетью в затоне, поймали десятка полтора простых рыб и несколько лососевых, засолили и те и другие и стали сооружать сушилку в форме большой этажерки из жердей. В следующие дни они закончили эту работу и принялись подвешивать рыбу на поперечных жердях, чтобы сушить ее на ветру и на солнце.
Они стреляли селезней и пекли их в глине. Когда такой большущий шар, прокаленный до кирпичного цвета, вынимали из костра и хлопали об землю, мясо, поспевшее в собственном соку без притока воздуха, издавало неописуемый аромат. Ели они также вареную и жареную рыбу. Когда кончился мешок сухарей, захваченных из дома, они пекли на сковородке блины из пшеничной муки.
Решили построить на острове избушку, чтобы приезжать сюда на осеннюю рыбалку. Принялись валить деревья, срезали ветки, подгоняли под размер, рубили стены, делали крышу, на десятый день управились со строительством.
Однажды вечером они увидели дым на южном берегу. Густые клубы его поднимались над тайгой и ползли к озеру. Горел лес.
Назавтра огонь подошел вплотную к берегу, стаи птиц взмыли вверх и, отчаянно крича, кружили над тлеющим камышом, пытаясь спасти гнезда и птенцов, задыхавшихся в дымном, нагретом воздухе. К вечеру пожар повернул и стал отдаляться в сторону устья реки, по которой они приплыли. Непонятно было, то ли он пришел издалека, то ли вспыхнул поблизости.
Они снялись с места и двинулись в путь. Около устья остановились на противоположной стороне и наблюдали за буйством стихии. Тайга горела уже у самого берега, с нагретой воды поднимался пар, в горячем воздухе, словно демоны, взлетали к верхушкам деревьев языки пламени, чтобы тотчас же, с шипением и треском, рассыпаться на волне. Из раскаленной, точно доменная печь, тайги бежало все живое, белки прыгали с деревьев в воду и уже не всплывали, и все же река была сплошь усеяна резво скользящими пушистыми хвостиками. Это оказались те белки, которые не прыгали с деревьев, а подбегали к воде и плыли, следя, чтобы, не дай бог, не замочить хвост. Если хвост, их краса и гордость, случайно намокал, зверек тонул, его затягивало в глубину...
Бронислав услышал шуршание под бортом. Наклонился и увидел какого-то беспомощно барахтавшегося зверька. Белка, подумал он и вытащил. Оказалось, нет. Плоская, тупая коричневая мордочка, уши еле заметны, пальцы соединены перепонкой... Выдра. Малюсенькая, вся помещалась на ладони, только длинный хвостик висел, сужаясь на кончике, как руль. Двухмесячная, не больше. Наверное, когда в норе стало нечем дышать, мать вывела малышей, и эта сиротинка потерялась, переплыла широкий затон и очутилась под их лодкой, скребя ноготками и пытаясь выбраться на берег. Когда Бронислав взял ее в руку, она пискнула со смертельным испугом, дернулась и замерла, только под пальцами чувствовалось, как у нее бешено колотится сердце. Бронислав осторожно сунул ее за пазуху и застегнул рубашку. Почувствовав тепло человеческого тела, выдренок начал постепенно успокаиваться и приходить в себя.