«Стоя по команде «смирно», Петраков доложил командиру батальона о выполнении приказа и сделал это так лихо, будто дело происходило на учениях в лагерях, будто не стоял он в чем мать родила, пытаясь унять дрожь и стук зубами от холода».
Вряд ли корреспондент смог бы так достоверно описать происшедшее, если бы вместе с бойцами не переправлялся через реку, держась за… хвост лошади.
Не раз ради «нескольких строчек в газете» Воробьев оказывался там, откуда не всегда можно было выбраться целым и невредимым. Он был человеком необыкновенно скромным. Симонов говорил, что «воробьевскую скромность можно зачислить в поговорку».
Скромен — да, застенчив — очень, но это не имело никакого отношения к боевым качествам фронтового корреспондента. Я не знал, что за годы войны он был ранен и дважды контужен. Он об этом никогда и не упоминал, рассказали его однополчане. Об одном из боев, в котором Воробьев проявил незаурядное мужество, я прочитал в наградном листе, подписанном политуправлением и Военным советом 3-го Белорусского фронта. Документ этот, присланный уже после войны Центральным архивом Министерства обороны, не блещет литературными изысками, но по части фактов — бумага поразительная. Хочу его процитировать:
«Капитан Воробьев Евгений Захарович, помимо заслуживающей всякого поощрения журналистской работы, отличился в по-следних боях как офицер и воин. Находясь в 169-м стрелковом полку 1-й гвардейской дивизии, тов. Воробьев оказался непосредственно в боевой обстановке, когда от него потребовалось мужество и самообладание. Капитан Воробьев оказывал помощь командованию полка, а кроме того, попав под ружейно-пулеметный огонь, спас трех раненых красноармейцев, оказал им помощь и вынес в укрытие, продолжая после этого находиться в полку. По поступившим в последнее время в редакцию отзывам капитан Воробьев находился вместе с передовыми подразделениями в боях под Кенигсбергом, под Борисовом, Каунасом, при форсировании Немана, по свойственной ему скромности об этом не говорил в редакции…»
Я упоминал, что Воробьев подал в первые же дни войны рапорт с просьбой послать его на фронт, в кавалерию. Ему отказали и отправили спецкором газеты «Труд». И все же как-то раз ему удалось взобраться на коня. Через три долгих и трудных года, в июне сорок четвертого, когда наша армия вела бои за освобождение Белоруссии, Воробьев встретился наконец-то с кавалеристами. Это была конная разведка из корпуса генерала Осликовского. Здесь трогательно отнеслись к его просьбе: нашли гнедого коня, подобрали коня и для спутника спецкора фоторепортера Аркашева. С полковым дозором они проскакали сорок километров проселочными и лесными дорогами севернее Минска. Если не считать перестрелки с группой прорывавшихся из окружения немцев, этот небольшой рейд прошел в общем спокойно. Помнил Воробьев околицу селения Кременец, где жители восторженно встретили конников, преподнесли им хлеб-соль на расшитом цветами полотенце.
— Жители Кременца и меня скопом зачислили в герои, — весело вспоминал Евгений Захарович. — Девушки дарили цветы, а старухи осеняли крестным знамением. И мною, признаться, владели два чувства — гордости за нашу Красную Армию и неловкости за то, что меня принимали как отважного конника, хотя я был только лишь приблудившимся корреспондентом фронтовой газеты и «Красной звезды».
Кстати, Воробьев вспомнил: их небольшой отряд в тот день так проголодался, что съели, посыпав солью, весь хлеб, до последней крошки, да еще выпили по крынке молока. Нужно сказать, что Воробьеву в редакции «Красноармейской правды» повезло. Он оказался в небольшом, но подлинно творческом коллективе писателей и журналистов. Правофланговым отделения литераторов здесь был Алексей Сурков.
— Я многим обязан Алексею Александровичу, — рассказывал мне Евгений Воробьев. — Он учил меня фронтовой житейской мудрости и даже обучал ружейным приемам. В конце мая сорок второго года Суркова перевели в «Красную звезду», а его место занял Александр Твардовский. Под его творческим присмотром я прожил три фронтовых года, он во многом помог мне отбросить то поверхностное, неглубокое, что портило мою журналистскую работу, отучал меня от общих слов. Твардовский был совершенно нетерпим к поверхностному изображению противника, к шапкозакидательству. Общение с ним воспитало во мне более бережное отношение к слову.