Открыв его, я начинаю сгружать его содержимое в дыру.
Я в этих краях как дома Ангелам присуща власть над миром естества, даже когда люди не понимают, что их время пришло. Ад — это особое состояние ума, которое каждый навлекает на себя сам, и люди, черт возьми, должны получать то, что заслужили, нравится им это или нет.
Когда я работаю, то люблю, чтобы снег падал слышно; как приглушенный дождь. Иногда то, что я сбрасываю вниз, уходит легко, соскальзывая в воду под ледовой дорогой. Иногда приходится поработать ножом, чтобы оно пролезло. Когда мешок пустеет, я снова заполняю полынью снегом, забрасываю его туда ногами, притаптываю тяжелыми подошвами. Сверху тоже каскадами сыплется снег, и дыра затягивается, как по волшебству, а я возвращаюсь к моей простаивающей фуре.
Я наблюдаю, как звезды борются за место на облачном небе. Спасибо Святому Отцу. В Книге Бытия, 18, Авраам приветствует гостей-ангелов, которые кажутся ему простыми путниками. Истина прячет себя, когда это необходимо.
Я включаю верхние противотуманные огни, они начинают испускать болезненный рассеянный свет, и в этот миг другой грузовик проносится мимо, ослепляя меня светом дальних фар, так что я опускаю щиток на переднем стекле, чтобы прикрыть глаза. Но в откидное зеркало не гляжу, как всегда. Молитва не в силах исправить искореженную плоть. Я научился жить с яростью и стыдом. Ангелы, которые казались людьми с особыми чертами, существовали всегда. Но я ненавижу Бога за то, что он позволил такой фигне случиться со мной.
Мои шины оставляют на земле следы, похожие на грязные вафли, а снег тут же заваливает их, словно меня и не было здесь никогда. Снег похож на время. Он покрывает все, к чему прикасается, новым слоем значений, которые заменяют прежние и те, что были до них. В этих краях снег забеливает все, и здесь, на 414-й миле, навеки недоступной, находится территория временных фактов, приблизительных доказательств.
Не считая огней, которые движутся мне навстречу в нескольких милях отсюда, Большая Пустота теперь искриста и черна, а я приближаюсь к Прудхо Бей. Я смотрю на широкие лучи, на линии прыгающих точек. Дальнобойщики зовут ее Молнией и клянутся, что если смотреть на нее достаточно долго, то она проникает к вам внутрь; дурные дела творит. Когда я подъезжаю к Дедхорсу, уже 3.36 утра, температура минус семнадцать. Высокие натриевые фонари стоят вдоль дороги, деревьев здесь нет совсем, только машины, механические тени повсюду. Даже церкви нет. Этим все сказано. Там, где нет Бога, правят своеволие и боль. Я это видел.
Из промышленных зданий клубами валит пар, рабочие уже на ногах, ходят повсюду, одетые в парки; они работают сменами, по двадцать четыре часа, изможденная армия живых мертвецов, выброшенных из времени, забытых друзьями и родными, которые ненавидят их. Большинство из них лгут. Никто не умеет любить. Вахтовиков тысячи, местных человек двадцать пять. Это бездушная транзитная тюрьма, и если бы они знали, кто я, то пали бы передо мной на колени и молили о прощении.
Пусть умрут за грехи, которым поклоняются.
Я оставляю свою фуру в транспортном дворе, получаю деньги, иду в столовую поесть горячего, потом беру комнату в отеле Прудхо Бей, приземистой одноэтажке в центре здешней зоны.
Замороженный океан тихо плещется неподалеку без видимых приливов и отливов, а местный скобяной магазин торгует двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, даже в метель. Политика у них такая — если чего в продаже нет, то никому это и не надо. Я захожу купить у них пару перчаток и сменные лезвия для ножовки. Возвращаюсь к себе в комнату.
Пробую уснуть.
Сугробы намело вровень с подоконниками, я пью скотч и смотрю поверх них на септические клубы дыма с нефтеперегонного завода Прислушиваюсь к обрывкам ссор, которые доносятся из баров, когда там открываются двери. Смех и алкогольное безумие. Яростное отчаяние в голосах, их жалкий, жадный шум. Все они прокляты. Они станут больны, и опустошатся, и агония пожрет их.
Отрава к отраве.
Из своего окна я вижу бескровное пространство, уходящее к Фэрбенксу. Я меряю его отупляющую монотонность красными от напряжения глазами. Ненайденные фрагменты подо льдом. Искаженные страхом лица, изломанные конечности, рваная плоть. Парами и поодиночке. Я представляю, как они лежат под бескрайним льдом, там, где и должны быть, наконец. Там они всегда останутся одинаковыми, никогда не испортятся, не смогут принимать неправильные решения, коверкать жизни. Я спас их. Если бы они могли, то восстали бы из многочисленных отверстий, которые я пробурил, исходя паром и скорбью, стеная о прощении. Но поздно. Неисправимым спасения нет.
Виски ударяет мне в голову, и моя кожа болит там, где шрамы покрывают мою ошпаренную физиономию.
Иногда во сне я вижу, как бурю толстый голубоватый лед. Я высверливаю в нем большую полынью и некоторое время стою над ней, а потом прыгаю вниз. Я соскальзываю в древнее море, и течение потихоньку уносит меня прочь от проруби, подо льдом, остужая мои изболевшиеся мысли. Я смотрю сквозь лед наверх, на мир, в котором у меня не было места, который всегда отталкивал меня. Затем я закрываю глаза и засыпаю. Наконец я дома.
Людям плевать.
Они делают что хотят. Ломают жизни себе. А заодно и другим Хапают и хапают. Портят все хорошее, ничего не дают взамен. Как мои родственнички. И везде, куда ни пойди. На любом маршруте этой проклятой страны одно и то же. Я привожу их сюда, где их никто не отыщет. Да их и не ищут. Может быть, когда я возвращаю их морю, в этом уродливом, безразличном мире восстанавливается какой-то баланс.
Вот, помню одного на той неделе. Рабочий с нефтеперерабатывающего завода. Нервничал. Ехал в Дедхорс. Под ногтями черные каемки, глаза невыспавшиеся. Когда мы выехали из Фэрбенкса, погода испортилась. Лобовое стекло покрыла корка льда, дворники скребли по нему. Он бросил на меня взгляд, поблагодарил за то, что я согласился его подбросить. Я предложил ему кофе из моего термоса, и он сказал да, вежливо. Но я-то видел, что он из тех, кому нравится причинять боль другим, и он получает удовольствие, когда его молят о пощаде. Из его небрежного разговора я понял, что он думает только о себе, и всякий, кому случится подойти к нему слишком близко, пожалеет об этом. Прихлебывая мой кофе, он глянул на мой пистолет, висящий в скобе на двери. Потом снова на меня. Нас тряхнуло на ухабе, из-под сиденья выкатился рулон скотча, и метель поглотила нас целиком.
Вот и все.
То же было и с теми, кого я встречал в Сан-Диего. И дальше на юге. И на востоке. В Тулсе. Столько голосов, столько лиц. Я разговариваю с людьми, пока они пьют кофе, чтобы потом записать подробности. Иначе я запутаюсь. Все они такие самолюбивые эгоисты. И нахалы. Все 361 только о себе и говорили, лишь немногие спрашивали обо мне, или о вере, или о том, куда попадет их душа. Тщеславные ослы, дешевки.
Самая длинная зафиксированная ночь в Прудхо длилась пятьдесят четыре дня. Самая короткая — двадцать шесть минут. Здесь повсюду крайности. Люди так или иначе приспосабливаются, каждый на свой манер. И манеры эти настолько различны, что ад и рай в сравнении с ними — близнецы-братья. Иногда, летом, когда роятся москиты и здесь становится тепло, Северное сияние полыхает так, словно намерена осветить всю твою жизнь и показать тебе ее неприглядность. Время и место. Боль. Лица людей, которые никогда не любили. Чужие, которые обижали. Насилие и пытка.
Мир — больной зверинец.
Пока я слушаю, как они гогочут на заледеневшей улице, точно банши, боль и усталость сваливают меня. Когда генераторы замирают, свет гаснет, и моя комната погружается в темноту, я с размаху налетаю на туалетный столик и слышу, как падает и вдребезги разбивается зеркало. В мотелях я всегда отворачиваю зеркала к стене, иногда даже обматываю их одеялом, которое закрепляю скотчем, чтобы не видеть. Но через минуту генераторы включаются снова, вспыхивает свет, и я по инерции опускаю взгляд, чтобы не наступить босыми ногами на осколки.