Выбрать главу

– В каких трудах помощница-т… во днях аль в нощи? – с хрипотцой спросил он. И все вокруг опять засмеялись резким звуком распиливаемого дерева, а он стоял посреди, как гора среди малых холмов, обдуваемая ветерками. Старики задвигались, пламя закачалось в плошке, как маятник, по бревенчатой стене заскакали угловатые тени – целые вереницы гримасничающих теней.

– Уймись, Филофеюшко, не срами… – только и умел крикнуть Кир хулительному брату.

– Кол, кол сунь в гортань мою, не перестану. – И вытянутый палец, как ружье, наставлял в старинного врага своего, Кира. – Полно блекотать-то! Свету како общенье с тьмой?.. Ты его чаишком поишь, а он, эвон, ржет, аки жребя! – махнул он на Фаворова, который откровенно улыбался на эту внезапную волну страстей. – Ты мне, Кирушко, перстом не грози! Ежедень бей меня святым кулаком да по окаянной шее… и побьешь, и во чрево мне песок насыпешь, и умру… да восстану, да оживу в сотне уст, да опять вопить буду. А опять побьешь, мертвый смердеть стану, псиной тебя задушу…

– Псы-то по естеству смердят, а в тебе дух воняет! – Усталость мешала игумену удерживать долее достоинство власти.

– Пес есмь солнца моего, лаю, поколе жив… хвостом обижен, ино и хвостом бы вилял. В Соловецки-те времена, бывало, наедут, башку отмахнут, да и отпустят, а ноне душу самую в тиски смятения смертного закрутят. А в конечный день, как тряхнется земля и колынется небо, утерявшее цвет свой, разумы-т людские ровно тыквы лопаться почнут… заревет труба, на гору положена… тоды я тебя вопрошу, Кирушко, старого балдака: хде был?.. Летучие самокаты бегли, пену да пал из железных морд пущали, драконы со змейчихами в обнимку шли пить сок людского сердца, потребный вышнему, а ты им сединкой своей путь разметал? Эх, метла-метелка; балы, машкарады, смрад их тебя прельстил? Танцуй, танцуй под ихнюю свирель!..

Так, брызгаясь и грохоча, он громил тот, уже отошедший век, останком которого был сам. Подземным чутьем мужика он угадывал, что великий бунт людской несет ему еще неслыханное посрамленье. Легче было воображать мир по-прежнему каменной залой, где при догорающих солнцах кружатся обезумевшие пары и сидит розовый овеществленный блуд. Этот мир сжигал и Увадьев и вместе с Филофеем плясал бы на развалинах его, если б только при разрушенье уцелел сам Филофей. Предчувствуя это, оттого-то и грозил Филофей, что всех их отставят от насиженного места, оттого и избивал словесным бичом кроткое обреченное стадо.

– Рассеемся тогда, – сказал слепой Аза в тишине всеобщего испуга. – Кость в поле лежит, много ли ей надо? И ветерком обдует, и дождик вымоет, и солнышко погреет… А может, хороших людей обижаешь?

Как будто только этого возраженья и ждал Филофей.

– Молчи, мертвяк! – сызнова воспалился он. – Ты годок у братца погостюешь, а там почнешь по серебряным облакам с тросточкой гулять… А моя смерть у твоей еще титьку сосет. Ноне все хорошие, все с ружьями… Эй, горемыки миленькие, кланяйтесь ему, хорошему!.. – Вскочив, он громоздко поклонился Увадьеву и опять повалился на место, а братия раздалась в стороны, как от камня вода.

Последнее и злейшее, чем крик, наступило молчанье, но все еще металось в перекрестных дыханьях нестойкое пламя светца. Увадьев обстоятельно изучал свою ладонь, что случалось с ним лишь в приступы крайнего гнева.

– …за чаёк я и заплатить могу, – сказал он потом, приподнимаясь с места. – Нехорошо у вас вышло, отцы. Теперь будем говорить так. С богом нам пока на Соти не тесно, рано вздымаетесь. Я смирных не люблю, но и занапрасну их не трогаю. Больше говорить не о чем, смекайте сами ваш привет…

И уж готов был покинуть негостеприимную эту яму, но всего за мгновение до его ухода что-то заворочалось на койке в углу, и старики озабоченно переглянулись. Неожиданный смрадик объявился в келье, но, как Фаворов ни приглядывался, нигде не виднелось ни падали, ни мертвеца. Запах слабо щекотал ноздри, одурял, позывал на рвоту, ежесекундно усиливаясь, и вдруг из тряпья, как попало сваленного на койке, высунулась тощая голая рука. Недолго покачавшись и не найдя, за что уцепиться, она бессильно свесилась, почти упала к полу. Тогда, понукаемый кивками и шепотом стариков, Кир попытался как бы сломать ее и водворить обратно, но рука усердно отбивалась детским кулачком, потому что не хотела назад, в свое смрадное уединение. Кир отступил, и только тут гости поняли, почему именно сюда, а не в просторную трапезную, например, призвал их на собеседование игумен.

IV

То и был Евсевий – старец, врачеватель душевных недугов и сокровище скита. Разбитый какой-то давней и вонючей болезнью, он безвыходно лежал здесь многие годы, и никто из живых не помнил его самостоятельно ходящим по земле. По установившемуся обычаю правящий игумен служил ему добровольным келейником; он его и кашкой кормил, и обмывал по временам теплой водицей, хотя больше всего в жизни не терпел Евсевий воды. Еще не переносил он никакого моленья, и ему потрафляли, потому что жил он единственно затем, чтоб привлекать в скит скудные денежные средства. Сюда, в темень и смрад, приходили к нему мужики за поученьем, в простоте душевной полагая, что чем страшней она, внешняя мерзость, тем выше внутренняя благодать.