— Потом его вернули назад, да? — сказала Ноэ. — По глазам у собаки узнали, что болела чумой. Взяли взамен другого щенка. Да?
— Ии, — кивнул Нанук.
— Ну и что? — спросил Машкин.
— Сенка убиваем… — вспоминал Нанук… — вынимаем всю организму. Сир берем. Дерсим теплом месте.
— Вытапливаем жир, — объяснила Ноэ.
— Да, — сказал Нанук.
— А потом?
— Больсая лоска сиру три раза в день. С молоком. В круску кипяток, молоко сгуссонку сколько хоцес. Лоску сира. Так и пил. Дол-о-олго.
— И прошло?
— Не каслял потом… Стал такой толстый, смеялся на зеркало!
Ноэ улыбнулась:
— Правда, правда…
— Еще кто-нибудь так лечился?
Нанук пожал плечами.
— Ко-о… не знаю…
Старуха Имаклик сидела в углу и шила.
— Что бабушка Имаклик шьет-то? — спросил Машкин.
— Это мне… мяч.
— Мяч?
— Эскимосский мяч. У нас, если бабушка начинает шить мяч для внучки, значит, она признается, что стала старенькой. У нас такой обычай. Внучки нет — шьет мне.
— Я не видел ни разу, — признался Машкин.
— Наступит Время Длинных Дней, будем играть, — пообещала Ноэ.
— Сначала охотиться, — напомнил Нанук.
— Да, — кивнула Ноэ. — Нанук должен копьем убить нерпу, принести ее — это сигнал, что можно играть.
— А если застрелить нерпу? — спросил Машкин.
— Нельзя, — ответила Ноэ. — Надо копьем, такой обычай.
— А если не получится копьем?
— Значит, другой старик будет дежурить у лунки и все равно копьем. Такой обычай.
— А мне нельзя? — спросил Машкин.
— Тебе нельзя, — сказала Ноэ. — Ты молодой. И ты не эскимос.
— Какой уж молодой, — махнул рукой Машкин и налил в кружки. — С Новым годом!
Старик больше пить не стал. Выпили Антон и Ноэ. Старик налил себе чаю.
Ноэ тихо замурлыкала песню. Напев этот Машкин знал, это была песня Ноэ. В этом племени у каждого была своя песня, родовая песня. Песню дарят ребенку родители при рождении. Сами сочиняют, и эта одна песня у ребенка на всю жизнь. У всех разные песни. Здесь, в этом племени, все были поэтами, это считалось обычным. Все были танцорами и музыкантами. Ничего особенного, и Машкин не удивлялся, он знал это.
Нескладная фигура у Ноэ, но это не замечалось, когда она пела или танцевала, потому что у нее было удивительно красивое лицо. Машкин мог часами неотрывно наблюдать за ее лицом и все время удивлялся, почему у нее такое лицо.
Ноэ легко носила свое большое тело. Она была грациозна. Как ей это удавалось, Машкин не понимал.
Он смотрел на ее лицо, в ее черные глаза, искрящиеся, как белый снег. Татуировка совсем не портила ее лица, и это было странно. Татуировка была на щеках, две полосы пересекали лоб и переносицу, три небольшие полосочки были на подбородке. Татуировку ей сделали в самом раннем детстве, по обычаю, настоял отец Нанука, со стариком не спорили. Сейчас деда нет, а память о нем на лице Ноэ осталась.
Когда Ноэ приходила к Антону, он любил целовать ее лицо. Ноэ тихо лежала, и на местах татуировки выступали маленькие бисеринки пота.
Вдруг Ноэ прекратила петь, засмеялась, шепнула Машкину:
— Идем к тебе.
— Идем, — сказал он. — Только у меня нетоплено.
— Не замерзнем, — опять засмеялась она.
Бессонница и безденежье согнули Варфоломея. И тогда он решил податься на север.
Но путь его на Чукотку был извилист и долог.
Всю жизнь Варфоломей Шнайдер тянулся к блондинкам, высоким и стройным, а попадались ему брюнетки, маленькие и толстые. Таким образом, он хорошо знал, что такое невезение. И женился он на брюнетке. Маленькой. Толстенькой. С ямочками на веселых щеках. И понял, что больше смотреть ему в сторону блондинок не придется.
Печать невезения преследовала его. Уже в загсе Варя узнал, что жена старше его на четыре года, а возраст у женщины сопровождается совсем другими изменениями в характере, чем возраст у мужчины. Узнав об этом, родители Варфоломея потребовали развода, иначе грозили отказаться от беспутного сына. И тогда Варя с женой решил бежать.
Добежали они до Казахстана. Дальше наличные кончились. Надо было вставать на трудовой путь, обосновываться капитально. Но что они умели, молодой муж и старая, двадцатидвухлетняя, жена?
Он устроился возчиком питьевой воды на поля, где работали колхозники. Лошадь и бочка были его рабочим имуществом. Она — посудомойкой в маленькую поселковую столовую.
Время было трудное. Снимали небольшую комнатку в небольшом саманном домике. Вторую и последнюю комнату в этом доме занимал его хозяин — сапожник, старик, тоже бедолага, очутившийся здесь давным-давно волею судьбы.