Выбрать главу

   — И без меня всякой дряни довольно в поэме твоей! Губернатор, к примеру, каких никогда не бывало! И с ним откупщик, каких я не видывал сроду! Затычут тебя! Засмеют побольше того, как за бесовскую твою «Переписку с друзьями»!

Тень прошла у него по лицу. Крепко помнил он свою несчастную, свою несчастливую книгу, и вредоносней тех мутных, полных отчаянья дней уже ничего не представилось ему. Ужас поджидал его впереди, затаясь, точно зверь! В словах Матвея заслышалась непреложная правда! Сами же выищут в образах и сюжете его небывальщину, сами и надругаются в неисчислимом злорадстве над ним, опозорят на весь белый свет и раздавят со смехом, как вошь, так и Матвеева брань покажется вздором, безделицей сущей, крепко умеют браниться у нас, как нигде, ибо не видит себя трезвым оком самобытная наша страна, вся в фантазиях, в сказках да в миражах. Так из какой же надобности надрываться писать?

Однако он верил, что ещё не затесалось в поэму никакой небывальщины, и уже иное забрезжило сквозь Матвееву брань, уже кровная обида заслышалась в ней, и захотелось спросить напрямик, не обида ли туманит Матвею глаза, не оттого ли его вещие образы вдруг принимают за дрянь, образы, дважды сожжённые, восставшие дважды из пепла огнём вдохновения, ниспосланные свыше, испытанные многолетним неустанным трудом? Однако до слёз щекотлива любая натура, в особенности натура пастырей наших, и колет любую натуру, точно острейшим копьём, направленным в беззащитную грудь, всякий открытый вопрос, и любую натуру опаляет огнём самый слабый намёк на ошибку в помыслах, в поступках, даже в самых невинных делах. Так уже всё завелось у людей на земле, когда все помыслы их оборотились единственно на себя, и без притворства и лжи не вытянуть истины из очерствелого, единственно себя самого возлюбившего человека. Опустив смиренно глаза, он осторожно, подпустив покаяния, вымолвил:

   — Добрая цель моей книги...

Матвей с размаху выпустил крест, и тот косой линией упал на крепко дышавшую грудь. Порывисто сдвинув крест, Матвей придавил его широкой ладонью, а голос по-прежнему оставался непримиримым и мрачным:

   — Благой цели мало для Господа.

Эту истину он знал хорошо, а лучше было бы не знать, душа бы спокойней была, и не из чего было бы правду искать у Матвея. Как же вытянуть из него эту правду, какими клещами? Боже мой, какой заурядный совет! Однако не самая заурядность Матвея изумляла его. Ничего самобытного он и не ждал от него. Заурядность, пожалуй, звучала правдивей, верней, приступив к общему приговору поближе всяких дружеских кликов и журнальной возни. Справедливо и то, что никому и в ум не взойдёт, доброй или недоброй была у него цель, суду подлежит одно то, что вылилось из-под пера у него. Он негромко и внятно сказал:

   — Пусть посмеются, потешатся надо мной, если стоит смеяться, но, может быть, посмеются, потешатся вместе и над собой и раздумаются тогда о себе. Разве не случается пользы от такого рода раздумий? А если случается хотя бы самая малая польза, что мне тогда до себя?

Раздув широкие ноздри, Матвей тяжело и грозно изрёк:

   — Грех выставлять себя на всеобщее посмеяние, ибо не смех очищает зловонную душу, изъеденную порчей греха, зловонную душу очищает молитва!

О силе молитвы Матвей твердил во всякую встречу, а ему необходимо было слышать иное. По угасавшему крику он уже примечал, что гнев Матвея как будто стал угасать, и шагнул, потянулся вперёд и доверчиво поглядел ему в глаза:

   — О моих грехах мне молится плохо. О спасении русской земли чаще молится мне. О мире на ней, о любви наместо ненависти брата на брата. И поэма моя писалась не обо мне.

Матвей не задумался, не помедлил секунды с ответом:

   — О себе молись, о себе! Грехи твои в книге твоей! От гнусной книги твоей грехом и пороком твоим заразятся другие! Тебе не станет за такую проделку пощады, тебе!

Тут он сказал примирительно:

   — Садитесь, Матвей Константинович.

И тронул Матвея под локоть, и жестом предложил ему лучшее кресло, и мимоходом взглянул, как Матвей, неподвижным взором вперясь перед собой, мешковато уселся, широко расставив крепкие ноги, на этот раз обутые в домашние сапоги.

Отчего же лишь о себе они испрашивают милости Бога, не ведая жаркой молитвы за общее? Матвей не ответит, не сможет понять. Иное дело грехи, которые почуялись в книге его.

В тревоге опустился он в кресло напротив, уткнув подбородок в плечо, двумя пальцами поглаживая гладкую кожу под глазом. Он давно утомился от унизительных хитростей, на которые повсюду принуждали его, становилось противно тишком да крючком выпытывать то, что по природе своей не терпело тишков да крючков. Матвей немало мог бы узнать его за годы знакомства, из чего выходило, что слова о грехах, которые из души его прямиком переселились в поэму, не могли явиться одним праздномыслием, всполошившимся от пусть даже горьких обид. Такое соображение представилось ему поважней всех других, оттого и хотелось об этом важнейшем тотчас спросить напрямик. Уже он и придумывал простой, откровенный вопрос, да такой не придумывался. И приходилось плести тонкую сеть из тишков и крючков, изъясняться на том особенном языке, который был Матвею понятен, с нетерпеливым терпением дожидаясь, пока Матвей не проговорится о главном нечаянно сам. Голос его трепетал, то поднимаясь, то срываясь на шёпот: