Однако он знал, как рождаются книги. Они вскипают внезапно, как молнии в небе. Не скажешь, не ответишь, не изъяснишь, отчего пишешь эту, а не другую, если ты по милости Божьей поэт. Не отыщешь незримых корней. Не уловишь и не обхватишь мыслью самой обширной, из каких тайных недр являются в свет эти нигде не бывалые образы, так похожие на самую грубую повседневность и в то же время так неизмеримо далёкие от неё. Не растолкуешь, не изъяснишь, какие тончайшие нити сами собой заплелись между ними. Не предугадаешь и самым сильным даром пророка, какой Божий смысл явится в тобою же вызванных на свет образах благодаря этим невидимым нитям. Зато по первым же звукам заслышишь чутьём, где дар творчества и высшее вдохновенье, а где усилие и горький пот ремесла. Всё так ломко, загадочно, зыбко в таинственном акте созданья. У самого автора, творца этих нитей и образов, им отдавшего всё, что скопил, посвятившего и жизнь, и время, и все помышленья свои, редко-редко достаётся толку сладиться с ними. Что тут соваться стороннему наблюдателю, не осенённому полнозвучным и редким даром пера? Что тут все советы хотя бы и самого важного, однако прозаического лица? Как не понять, что не значат они ничего, а его так и хлещут жгучими прутьями слои, наставляя отовсюду на истинный лад, тогда как он жаждет верного пониманья, совета, тогда как его надо носом уткнуть в ошибки и в упущенья свои!
Однако советов всё не слышится ниоткуда, и под нос ему подставляют иное. И Матвей из того же десятка знающих то, что должно быть, а чего быть не должно. И Матвею желается, чтобы поэма его прорастала не книгой, а прямо святцами или молитвой, и когда не молитва, не святцы, так и вовсе не нужно её. И не слышится малой возможности поднести Матвею разумный ответ. Занесись он только о том, как невыразимо, как таинственно творчество, рассмеётся пастырь язвительно или сердито, не поверит ни единому слову, не почует боли его, не внемлет никогда ничему, что не сходится с его разумением. Какой ни поднеси разумный ответ, всё оборотится пустыми словами, будто нарочно изгладится смысл. И видел он, что бессилен перед этой непобедимой стеной, но в нём уже возмутилась и вспыхнула гордость творца, и он отпарировал твёрдо:
— Не заносись перед Господом! Ему решать, не тебе. Он своим разумением измерит твою справедливость и праведность. Он один.
Ему сделалось неприютно и больно. Вся жизнь завертелась вихрем и превратилась в сомнение. Он, как ни силился, не находил в себе примет совершенства, и если не угадать, наскребётся ли довольно праведности в душе на то, чтобы подлинным светом её одушевить всю поэму, как пустить ему в свет второй том? Он прикладывал к себе эту высшую меру и не обнаруживал почти ничего. Всего ярче слышалось и звучало желание быть совершенным, всё лишь виделись бледные ростки и намёки на лучшее, однако не лучшее, не праведность, не чистота. Эта скудость души до того подавляла его, что в нём всё обмирало, леденея от страшных предчувствий. Неопределённо и дико глядели глаза, нижняя челюсть отвисла, рот чернелся безобразной дырой, так что он в этот миг походил на покойника, испустившего дух, лежащего на смертной одре, ещё тёплого, но уже неживого.
Взглянув на него, Матвей с внезапным участием произнёс:
— Опомнись, есть ещё время, не то худо будет тебе.
Он опомнился. Другой голос сказал, что он требовал от себя, чего не требовал никто из пишущей братии чуть не во все времена, не исключая и Пушкина, не говоря уж о тех, кого знал, с кем сводил случай. Он отринул все прозаичные помыслы, всей его жизнью стало писательство, а писательство обратилось в служение. И затрепетала в нём его неумолчная страсть, и сузились небольшие глаза, и с твёрдостью прозвучал внезапно охрипнувший голос:
— Я не подумал бы о писательстве, если бы не было повсеместной охоты к чтению романов и повестей. Многие же романы и повести в самом деле безнравственны, пусты, ибо эти романы и повести сочиняют бесчестные люди, и читают эти романы и повести лишь потому, что слажены они увлекательно и не без таланта. А я, имея тоже талант, умея, по утверждению тех, которые читали мои первоначальные повести, изображать живо людей и природу, разве я не обязан изображать с равной увлекательностью людей добрых, верующих, живущих согласно нравственному закону? Вот вам причина писательства моего, а не деньги, не слава, не суета. Но теперь я отлагаю всё это до времени и говорю вам, что долго не издам ничего в свет и всеми силами буду стараться узнать волю Божию, как в этом деле мне поступить. Если бы знал я, что на каком-нибудь поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье того, что мне должно исполнить, я бы на то поприще перешёл. Если бы я узнал, что могу от мира уйти, я бы пошёл в монастырь. Но и в монастыре окружает нас тот же мир, те же искушенья вкруг нас, так же воевать и бороться необходимо с нашим врагом. Словом, нет места и поприща в мире, на котором могли бы мы от мира уйти, а потому я положил себе покуда вот что: удвоить ежедневные молитвы мои, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания, а там что Бог даст. Нельзя, чтобы сердце моё, после такого чтения и после такого распределения времени, не настроилось лучше и не указало яснее мой путь. Несокрушимо должен я показать слепым и заблудшим, куда заводит нас зло и добро. В назидание им писал я людей пошлых и чистых людей, живущих в добре.