Выбрать главу

Камердинер с важным видом явился в дверях, однако Пушкин не мог со своего места увидеть его, и камердинер с достоинством выждал, пока барин его замолчит, и со значением, деликатно покашлял.

Пушкин оборотился и быстро спросил:

   — Что, голубчик, стряслось?

Камердинер размеренно отчеканил, точно выколачивал палкой ковёр:

   — Барыня приказали напомнить.

Пушкин, вскинув голову, весь подобрался:

   — Ах да! Что она?

   — Они с горничной, сели, должно, причёсываться.

   — Ступай, что помню, скажи, одеться подай через час.

Желая затаить разочарованность и досаду свою, он попытался ответить повеселей, но ему было больно, что у Пушкина времени нет, и сказалось поспешно и громко:

   — Что ж, когда работать, так надо работать, пора мне.

Пушкин стремительно оборотился к нему:

   — Останься ещё!

Он решился солгать:

   — В самом деле пора, меня ждут.

В глазах Пушкина скользнула усмешка:

   — Время терпит, шепни-ка мне на ушко, что там нового завелось у тебя.

Он покорился тотчас, однако смущённо:

   — Отрывочек есть... небольшой...

Пушкин ободрил:

   — И отрывок пойдёт!

Он отказался, уже по привычке:

   — Ни начала нет, ни конца.

Пушкин прищурился, улыбнулся:

   — Отрывок чего?

Он отводил глаза, извинялся:

   — Придумалась было комедия, щепотку реплик пустил на бумагу, а выходит совсем не смешно...

Сделав лицо деревянным, Пушкин в тон ему подхватил:

   — ...и пришёл поузнать, не рассмеётся ли Пушкин.

Он застенчиво улыбнулся, глаза Пушкина, точно две ведьмы, так и сверкнули в ответ, и он, придерживая тот самый борт сюртука, стал выуживать книжку, однако она, как на грех, зацепилась за угол кармана, выворачивая его наизнанку, и, как и он сам, по доброй воле не желала выставиться на свет. Он волновался и заметно дрожал, наконец опуская её на колено себе. Он перекидывал нервно страницы. Он не поднимал головы и сдавленным голосом начал, делая долгие паузы, едва справляясь с собой:

   — «Ну, что теперь скажешь о добродетели женщин, а? То-то, братец, никогда не бейся, особливо со мной. Мне даже было несколько жаль прельстить её, но чтоб тебе доказать, только и проучил, решился это сделать...»

Он переменил голос и сделал лицо несчастным:

   — «И у тебя нет совести, так полно говорить об этом...»

Тут лицо его стало ухарским, голос с игривостью заскакал:

   — «Почему ж, если бы она была какая замарашка, мещанка или обыкновенная курносенькая, краснощёкая, каких дюжинами Господь посылает, тогда другое было бы дело, но эта, братец, никому бесчестья не сделает. Хорошенькой я очень рад, я всегда, не краснея, похвалюсь ею!..»

Тотчас закрыв свою книжку, он пальцем водил по её шершавому переплету, всё с опущенной головой. Он не мог не сознавать, что коротенький диалог, случайно вырванный им из невесть какой середины, без всякой связи с невидимым целым, кому угодно должен был показаться бессмысленным. Один Пушкин умел всё понимать с полуслова, если, точно, и в полуслове слышалось что-нибудь достойное пониманья, и он всё замирал, ожидая насмешки и похвалы, и на мгновенье отрывался от тупого созерцания книжки, и взглядывался исподлобья, и силился угадать. Что думает Пушкин, чтобы проверить потом, совпала ли тайная мысль со словами, в какие Пушкин найдёт нужным облечь непререкаемый свой приговор.

Пушкин опустил голову, словно она была тяжела, откинувшись в кресле, играя серебряной ложкой, которая стремительно вращалась над блюдцем, редко и тонко звеня, когда внезапно задевала чуткий фарфор. Лицо было задумчивым и тревожным. Глаза, полуприкрытые желтоватыми веками, утратили блеск. Неправильные черты похудели.

Он колебался, неясно предполагая, гнев ли таился в этой тревоге, осуждение ли сквозило в этих внезапно похудевших чертах? Если гнев, что вероятней всего, так против кого и чего?

Пушкин произнёс угрожающе тихо:

   — Какой удивительный подлец, с амбицией, с претензией на благородство души! Какие на свете водятся твари! И какое множество такого рода тварей у нас на Руси!

Мурашки поползли у него по спине, а Пушкин вдруг швырнул ложку с такой силой на стол, что она пролетела, как вихрь, упала на пол, покрытый ковром, и несколько раз повернулась на нём, как юла.

Он отшатнулся невольно: казалось, этот праведный гнев обрушился на него.