‹1-й Прибалтийский фронт, 1944›
ТРИПТИХ
Зерно зрачка, сверкнув, застыло вдруг, —
цыпленка на гумне хватил испуг.
А медный ястреб — и могуч и яр:
свистели скошенные крылья аса…
Нырнул цыпленок, задыхаясь, под амбар —
и спрятался. И спасся.
Рога как молния. Листва как мгла.
На брюхе волчья стая подползла.
И прянул лось. Метнулась голова.
Под ним кустарник затрещал, затрясся.
И мчался лось, касаясь зыбунов едва, —
и убежал. И спасся.
На человека человек напал,
врасплох застигнутый — солдатом стал.
В беспамятстве стонало все кругом,
рвались снаряды, пуль светились трассы…
Солдат пошел вперед
И встретился с врагом — и победил.
И спасся.
‹1955›
СЫНУ
Все можно в жизни поменять, все можно:
на кенаря — коня, на посох — дом.
Все можно потерять неосторожно —
рассудок, время и друзей притом.
Все можно позабыть — нужду, и горе,
и клевету, и первую любовь.
Все можно дать взаймы на срок —
и вскоре и хлеб и деньги возвратятся вновь.
Хочу в тебе найти единоверца,
чтоб к внукам шла связующая нить:
Отечество,
как собственное сердце,
нельзя забыть, дать в долг иль заменить!
‹1959›
* * *
А. Н. Макарову
Я возвратился к самому себе —
и чудится: крыльцо с навесом низким,
и дым отечества в печной трубе
блаженно пахнет хлебом материнским;
сыпь ржавчины осела на скобе,
вздох, затаенное движенье двери…
И я стою, своим глазам не верю —
я возвратился к самому себе!
А в бездне памяти — таежный страх,
и теплятся зрачки на трассе хлипкой,
и торжествуют, домогаясь благ,
лжецы с демократической улыбкой.
И вот — благодарение судьбе! —
оболганный, отторгнутый когда-то,
держу и плуг, и автомат солдата —
я возвратился к самому себе.
В лесу деревья узнают меня,
тут земляника на прогретом склонце
выглядывает из травы, маня,
налитая целебной плазмой солнца;
в полях дивлюсь пчелиной ворожбе,
конь дружелюбно ржет на изволоке,
вновь меж людьми и мною биотоки —
я возвратился к самому себе.
Все, все во мне органно, как в борьбе,
раскованно, как в пору ледохода,
и словно плодоносит, как свобода, —
я возвратился к самому себе.
‹1956–1963›
ИЗ СТИХОВ О ПУШКИНЕ
Ни близких, ни друзей, ни слуг.
Ночь ломится. И звезды тьму прогрызли,
И две свечи горят остро, как мысли,
раскрыто зренье, и разомкнут слух.
И вновь строка — тропа бегущих дум —
пресеклась. Образ слеп. Свершенья наги.
И белая депрессия бумаги
в оторопелых фразах… Он угрюм.
И вновь в тиши ознобной пять голов,
все неотступней наважденье мреет:
…веревки рвутся — Муравьев, Рылеев,
Каховский заживо упали в ров.
Как истерично генерал кричит:
«Скорей их снова вешайте! Скорее!»
О, палачом поддержанный Рылеев, —
твой голос окровавленный звучит
сквозь барабан и сквозь кандальный лязг:
«Так дай же палачу для арестантов
твои — взамен веревок — аксельбанты,
чтоб нам не умирать здесь в третий раз».
А было утро, солнца был подъем!
Веревки даже сгнили в этом царстве,
тут казнь — пример, тут каторга — лекарство,
свобода в паре с дышлом под кнутом.
Ни жить, ни петь, ни говорить, ни спать…
К рисункам со строки перебегает
перо — и виселица проступает,
и петли — окна в смерть… Их пять, их пять
повешенных, и рядом, словно вздох,
приписка — шепотом: «И я бы мог…»
‹1970›
МАКСИМ ТАНК{13}
(Род. в 1912 г.)
С белорусского
НА КОСОГОРЕ
На косогоре избы батраков,
Подпертые заборами,
Голодом,
Ожиданием перемен,
Стоят, надвинув дырявые картузы стрех.
Кто-то швырнул им
Серебристый грош месяца,
Но он не задержался
И зазвенел где-то
На самом дне их нужды.
О, как темна «Восточных кресов» ночь!
Одни пожары в ночь такую видишь.
‹1930›
* * *
Придем мы, деревня, твои дудари,
Не с нищенской песнею к дому, —
Смычком золотистым на струнах зари
Сыграем совсем по-другому.
Присядем тогда мы на новый порог
С веселым и ясным обличьем,
Хоть многих певцов средь этапных дорог
Уже никогда не отыщем.
Ты свесишь чуприну соломенных стрех
Под шум вековечного бора,
И выплывут звезды на синий ночлег,
На синие с черным озера.
И кинут серебряный невод на дно,
В рыбачьи глубокие тони,
Где трепетный месяц в речушке родной,
Захлестнутый волнами, тонет.
Тогда и дорогу, и старый погост,
И этот синеющий вечер,
И песню родную пригоршнями звезд
Осыплет октябрьский ветер.
Исчезнут туманы с дорог и низин,
Платок свой накинет, играя,
На царственный гребень сосновых вершин
Стыдливо заря молодая.
Придем мы, деревня, твои дудари,
Не с нищенской песнею к дому, —
Смычком золотистым на струнах зари
Сыграем совсем по-другому.