Он что-то сказал вошедшему сержанту.
Мы вышли, спустились на первый этаж, и сержант поставил меня рядом с немкой, лицом к зарешеченному окну. За пыльными стеклами виднелось нежная зелень кустов и деревьев, красные черепичные крыши домиков. По лужайке бегала белая козочка, за ней стайкой носились дети. Кусочек неба над крышами сиял безмятежной синевой.
А по пыльным стеклам зарешеченного окошка ползали жучки и мухи. Между рамами повисла огромная, причудливо сплетенная сеть паутины. В центре, шевеля мохнатыми лапами, раскачивался черный паук.
Уже три недели не видели мы дневного света в своей камере под лестницей, где круглые сутки над головой горела тусклая лампочка. Был конец апреля последнего года войны.
Нас повели в другой конец коридора и в одной из камер велели набрать сено. Сена было много, но местами но нем виднелась кровь. Наверно, здесь приводили приговор в исполнение, подумала я. Отгребая в сторону окровавленные пучки, набрала охапку побольше.
Нас водили за сеном два раза. Старую вонючую солому вынесли, и в конуре под лестницей воцарился запах сушеной травы. В углу стояло аккуратное ведро с крышкой. Пол был чисто выметен.
Мы обе радовались переменам. Как мало нужно человеку для радости, думала я. Даже немка начала улыбаться.
Через несколько дней камеры обходил прокурор. Выдал лист бумаги и авторучку, велел написать на имя главного военного прокурора в Москве просьбу о помиловании.
Зачем?.. У меня появилось странное равнодушие к жизни и смерти. Я чувствовала необратимую потерю горячо любимого человека, оторванность от всех близких, полное одиночество в этом враждебном и непонятном мире, где не нашлось мне места среди людей. Стоит ли жить? И кому моя жизнь нужна? Разве что маме. Как она переживет?.. Да, ради мамы нужно попытаться остаться в живых.
Я написала заявление — просила помиловать, предложила искупить свою вину кровью в штрафной роте.
Отгороженная от мира толстыми стенами тюрьмы, я не знала, что советские войска стоят на подступах к Берлину, что война практически закончена и моя просьба нелепа.
Прокурор собрал листки. А через неделю меня вывели из камеры под лестницей. Немку оставили.
Был серый день, но я с наслаждением вдыхала воздух, пропитанный ароматами весны. Всех посадили но бортовую машину. Мужчины тихо переговаривались. Я была единственной женщиной, но только мне надели наручники: видно, конвоиры боялись, что снова начну буянить...
Глава 3. ЭТАПЫ И ПЕРЕСЫЛКИ
Пересыльная тюрьма в Ратиборе встретило нас гулкими коридорами. В камерах было чисто и удобно. Под стенами стояли две железные койки, застеленные серыми одеялами.
На второй день за стенами тюрьмы раздались взрывы, пулеметные и автоматные очереди, выстрелы. Над крышами проносились снаряды. Я ничего не понимала. Подумала: может, случилось восстание? Придет кто-то, откроет дверь камеры — и выпустит нас на волю...
Потом все стихло. Из коридора доносились радостно-возбужденные голоса. Утром в камеру ввели новенькую; я спросила ее, что же такое произошло вчера. Она посмотрела на меня как на ненормальную и воскликнула:
—Дура! Это же война кончилась!
И мы плакали, повиснув друг у друга на плече. Среди моря тягот и унижений минувшего лихолетья войны мы приучили себя переносить все молча. Но при такой вести слезы сами полились у двух девчонок — бывшей фронтовички и бывшей остовки, брошенных в каменный мешок средневековой тюрьмы.
Нас ждала почти одинаковая судьба. Но, когда высохли слезы, фронтовичка высокомерно отвернулась, а я не стала ни о чем спрашивать. Так, не разговаривая, мы и жили рядом, в камере пересыльной тюрьмы.
Вскоре меня вызвали в канцелярию, и пожилой офицер сообщил, что по решению Главной военной прокуратуры высшая мера наказания заменена на двадцать лет каторжных работ в особых лагерях МВД СССР.
Услышав это, я не ощутила ни радости, ни горя — лишь облегчение: кончилась неопределенность, появилось хоть какое-то будущее. Значит, жизнь продолжается. Интересно, какой она будет?..
Спохватившись, попросила офицера направить меня к врачу-венерологу. Тот удивился, перелистал дело — и сказал, что абсолютно ничего о болезни в нем не сказано.
— Там, на месте, врача найдете, — беспечно отмахнулся он.
У меня ничего не болело и не чесалось, нос был цел и на месте, но в памяти звучал голос следователя: «Сгниете в тюрьме, никто лечить не будет!». Я вздохнула и вышла.