Выбрать главу

А стало быть, теперь — мало-помалу нам это становилось все яснее — Шадрач пустился в обратный путь, домой, в «Штарушку Вирхинию», примерно через три четверти века после того, как ему пришлось ее покинуть — землю, из которой он произошел, от которой кормился и где он прожил свои счастливые годы. Счастливые? Кто знает? Нам, однако, ничего не оставалось, как исходить из того, что они были счастливыми — иначе к чему это невероятное паломничество на исходе жизни? Ведь он только что сам объявил с пылом, не допускающим возражений, что умереть и быть похороненным он хочет только «на земле Дэбни».

Мы выяснили, что после войны он батрачил, что женат он был трижды и детей произвел множество (один раз он сказал двенадцать, другой — пятнадцать; не важно, имя им легион); всех их он пережил — и жен, и потомство. Даже внуки его уже умерли, во всяком случае, куда-то исчезли. «Так что вовше я обешшадел» — вот еще одно его высказывание, которое запомнилось мне дословно. И вот, обесчадев, к тому же (как он бодро сообщил всем, кто собрался вокруг послушать) предощущая смертность своей собственной увядшей плоти, он покинул Алабаму — причем пешим ходом, то есть так же, как и пришел туда, — и двинулся искать Виргинию своей юности.

Шесть сотен миль! Путешествие, как нам удалось понять, заняло больше четырех месяцев: по его словам, он отправился из округа Глинистый ранней весной. Так и прошагал он почти всю дорогу, хотя время от времени и принимал предложения подвезти — почти всегда, конечно же, от немногих владевших автомобилями негров тогдашнего сельского Юга. У него было Скоплено несколько долларов, что обеспечивало его в дороге хлебом насущным. Спал он то прямо у дороги, то в сарае, иногда ему предоставляло кров какое-нибудь радушное негритянское семейство. Его маршрут пролегал по Джорджии, через обе Каролины и южные округа Виргинии. Точную карту его странствий иначе как предположительно уже не восстановишь. Поскольку читать придорожные указатели и пользоваться схемами дорог Шадрач не умел, север, видимо, он отыскивал не иначе как нюхом — весьма несовершенный способ (чуть слышно хохотнув, признался он Эдмонии), ибо однажды старика занесло так далеко в сторону, что он вдруг очутился не только за много миль от нужного ему шоссе, но в городе, даже в штате, проходить через который вовсе не предполагалось, а именно в Чаттануге, штат Теннесси. Что ж, сделал крюк и двинулся дальше. Но как, попав наконец в Виргинию, где, куда ни плюнь, угодишь в очередного Дэбни, вышел он на того самого, единственного Дэбни, который ему нужен, — не просто владельца фермы, где он родился, но человека, на которого можно безусловно положиться, вручив его попечению заботы, связанные с быстро приближающейся кончиной, и доверив ему свои останки, взыскующие покоя в земле предков их обоих? Как он нашел Вернона Дэбни?

Мистер Дэбни никоим образом не был ни бездушным, ни скаредным (бешеный норов тут не в счет), однако его донимало множество тягот того тусклого, скудного 1935 года, когда с бою давался не только каждый доллар, но каждый цент; он разрывался между слоноподобной алкоголичкой-женой, тремя сыновьями-недоумками и двумя уже забрюхатевшими дочерьми, да плюс еще двумя, с которыми это тоже вот-вот случится, кроме того, он жил под постоянной угрозой, что нагрянет фининспектор с полицейскими и ему перекроют последний источник существования, самого при этом отправив в Атланту отбывать пяти- или шестилетний срок. Совершенно ни к чему ему были лишние хлопоты и морока, но вот — летний вечер, свиристят цикады, жара, старческий кирзово-черный лик умирающего и мистер Дэбни, лицо которого выражает сложную смесь сочувствия, недоумения, отчаяния и сдерживаемого гнева; помнится, мистер Дэбни все смотрел, смотрел на него и только шептал себе под нос: «Он хочет умереть на земле Дэбни! Вот едрён корень, нет, ну едрён же корень!» Явно он не мог взять в толк, каким образом из целой плеяды виргинских родственников Шадрач отыскал именно его, потому что потом он присел вдруг на корточки и тихонько говорит: «Шад! Шад, а как ты догадался, кого искать-то?» Но Шадрача лихорадило, он задремал, и я так и не знаю, был когда-нибудь получен на это ответ или нет.

На следующий день стало ясно, что с Шадрачем плохо. Ночью он каким-то образом свалился со своего ложа, и рано утром его обнаружили на полу, окровавленного. Мы перевязали его. Рана чуть выше уха оказалась поверхностной, но и пользы она ему тоже не принесла: когда его пристроили обратно в качалку, он совсем сдал, был почти в беспамятстве — теребил на себе рубашку, шептал и закатывал мутные глаза к потолку. Теперь если он и пытался что-то сказать, то разобрать его слова не по силам было ни Эдмонии, ни мне — лишь слабенький фальцет доносил до нас пробившиеся словно сквозь толщу воды отзвуки какой-то тарабарщины. Похоже, он никого не узнавал. Трикси, склонившаяся над стариком со своим первым за утро бокалом пабстовского пива «Экстра», твердо решила, что времени терять нельзя.

 — Лап, — обратилась она к мистеру Дэбни (ее излюбленное ласкательное прозвище, производное от «лапушки»), — ты бы уж выводил, что ли, машину, если мы собираемся ехать на нашу ферму. Боюсь, ему не долго осталось.

И вот, заручившись нежданным согласием родителей отпустить меня с Дэбни, я втиснулся на заднее сиденье «форда-Т», удостоенный держать на коленях промасленный бумажный пакет, набитый цыплятами, которых мамаша Трикси нажарила для полдника на ферме.

В путешествие отправились не все Дэбни — две старшие дочери с наикрупнейшим Хорем остались, — и, несмотря на это, нас оказалось несметное множество. Мы, дети, бок о бок и друг на друге потным клубком слиплись на заднем сиденье, что в точности воспроизводило кавардак, царящий в доме, разве что сор вокруг был иного рода: пустые бутылки из-под шипучки «ар-си-кола» и «нехи», юмористические журналы, арбузные корки, кожура от бананов, грязные заводные рукоятки от двигателя, заляпанные смазкой разнообразные шестерни и скомканные бумажные салфетки. На полу у себя под ногами я даже высмотрел (к несказанному своему смущению, ибо я только что научился распознавать такие штуковины) скомканный желтоватый использованный кондом, забытый тут — я был уверен — каким-нибудь раззявой приятелем сестер постарше, умудрившимся где-то разжиться этим добром для своих плотских утех.

Был чудный летний день, обжигающе жаркий, подобно предыдущему, но ни одно окошко в машине все равно не закрывалось, и нас приятно обдувало. Шадрача поместили в середине переднего сиденья. Мистер Дэбни сгорбился за баранкой и, жуя табак, рулил в мрачной задумчивости; он разделся до нижней рубахи, и мне чуть ли не воочию видны были его раздражение и безысходная ярость, сосредоточившиеся в напряженно вспученных мускулах шеи. Матеря сквозь зубы норовистую ручку переключения передач, на все остальное он слов почти не тратил, целиком поглощенный мукой своего опекунства. Столь тучная, что ее изобильные плечи веснушчатым каскадом складок перевешивались поверх спинки сиденья, по другую сторону от Шадрача маячила Трикси, телесной дородностью одновременно как бы окутывая и поддерживая старца, а тот дремал и клевал носом. Кольцо седин вокруг сияюще-черной лысины мне виделось чем-то похожим на легкий нимб чистейшего инея или пены. И странно, впервые с момента появления Шадрача я почувствовал укол горя и до боли острого нежелания, чтобы он умирал.

 — Лап, — сказала Трикси, стоя у поручней замызганного паромчика, переправлявшего через реку Йорк, — как ты думаешь, что это за большие птицы — вон там, позади того судна?

Наш «форд-Т» был первым из въехавших на паром автомобилей, и мы все высыпали на палубу полюбоваться рекой, предоставив Шадрачу проспать на сиденье все пятнадцатиминутное плаванье. Река была голубой и красиво искрилась белыми барашками. Большой серый с белой маркировкой по борту морской буксир пропыхтел в сторону военной пристани в Йорктауне, волоча за собой круговерть отбросов и ошалело мельтешащую над ними стаю птиц. Их вопли заполняли всю мирную ширь фарватера.

 — Чайки, — сказал мистер Дэбни. — Ты что, чаек никогда не видала? Тоже мне, вопросы задаешь! Чайки. Глупые, жадные твари.

 — Какие красивые, — тихо отозвалась жена. — Такие большие, такие белые, а их едят?

 — Да они жесткие, задохнешься жевавши.