Выбрать главу

Лизка напряженно смотрела на него, и лицо ее менялось, будто кто-то доброй ладошкой стирал с него растерянность, брезгливость и гнев. Распаленная староста класса, полная решимости прочистить ему мозги, все выложить его родителям, вытащить его в школу, выставить перед учителями, ребятами в самом позорном виде, какой он увидел Лизку в первые минуты, превращалась в жалеющую, понимающую, услышавшую в злобных словах, от которых только бы повернуться и уйти, пронзительно-жалкую человеческую беспомощность, маленькую женщину, способную неожиданно прозреть, простить, отвести беду. Они оба, ошарашенные, молчали, не сводя друг с друга глаз.

Лизка шагнула к нему совсем близко.

—      Саша, успокойся... — И несмело тронула кончиками пальцев его волосы.

Саша? Да, ведь это он — Саша, Александр. Алюн — влипло в него так, что настоящее имя показалось чужим. Почему Лизка, которая звала его, как и все, полупрезрительным, легковесным — Алюн, сказала так значительно, именно сейчас, будто обращаясь к кому-то другому — Саша...

Он вглядывался в подобревшее, просветленное лицо Лизки, тянулся всем своим изнеможенным существом к ее светлоте и доброте, немного даже пугаясь этой новизны и близости. Это — Лизка? Да, нос ее, острый, Лизкин, выпирал неумолимо въедливо, как всегда, но были еще и глаза, и брови над ними, летящие, длинные, передающие глазам свой летящий свет и широту. Этот теплый свет — для него, и Алюну вдруг нестерпимо захотелось уткнуться в добрую, понимающую Лизку, как в маму, выплакать все свои обиды, но плакать, увеличивать свою жалкоту было невозможно постыдно, и он весь трепетал, преодолевая томление к слезам, щемило в носу, глазах, но все-таки он перемог, не заплакал.

Лизка, уловив этот его трепет и преодоление, облегченно вздохнула, шагнула от него, стала смотреть по сторонам, давая ему возможность справиться с собой.

И он оценил это, окончательно поверил в ее доброту, сказал:

—      Посиди тут, — и шмыгнул в ванную.

Вошел в комнату умытый, переодетый, причесанный, сел за стол напротив Лизки, которая спокойно ждала его. Еще час назад Алюну и померещиться не могло, что может произойти такое: Лизка с ее доверчивым милым лицом и он перед нею, готовый рассказать все, что она захочет: и о Гузьке, и о том, что происходило у него с родителями, об Аркадии, но она не спрашивала об этом, хотя наверняка должна была спросить, глядя на выразительный синяк под глазом и, конечно, не забывая того, что произошло на Холме Славы.

Но она спрашивала совсем о другом, уводила вопросами от Гузьки, от всех его примитивных штучек к чему-то более значительному, пробивалась к каким-то его глубинам, о которых он ничего и сам не знал, и он вдруг испугался, что она там ничего не найдет и разочарованно отшатнется, утратив к нему свою светлоту и доверчивость.

—      Почему ты все время танцуешь? Тебе нравится или просто хочется чего-то особенного? О чем ты любишь думать? Ты что-нибудь слышишь вокруг себя, видишь?

—      Как это? — совсем растерялся Алюн.

—      Ну, о людях разных, у нас, везде, думаешь?

Алюн молчал: ни о каких людях он не задумывался, и отвечать ему было нечего. Лизка стала объяснять, и было видно, что это она не специально для Алюна придумала, чтоб поучить его, она действительно об этом думает всерьез и сейчас выкладывает свое, сокровенное, чтоб показать, как доверяет ему.

—      Мы так хорошо живем, такие сытые, довольные... Ешь — не хочу, пей — не хочу, развлекайся. А я вот кинохронику смотрела недавно. На земле война идет, убивают, дома разрушают. Дети с распухшими животами от голода. Я их все время вижу, забыть не могу... О таком — ты когда-нибудь думал?

Лизка говорила так, будто это не он, а она читала умные письма Аркадия, его вопросы: что ты об этом думаешь, а как же все вокруг? Может, эти вопросы, в конце концов, должен задать себе каждый человек, становясь взрослым? Так почему это волнует Лизку? Она ведь не взрослая, она — как он, Алюн. Или — нет? Гузька об этом, конечно, не думает. Значит, он — как Гузька, а Лизка — как Аркадий? Будто из разных племен...

—      А что я могу? — безнадежно проговорил Алюн, пряча глаза от светлого Лизкиного взгляда. Лизка, облегчив, обнадежив его своим добрым пониманием, теперь наваливала на него что-то непосильное, невыносимо непривычное, и он снова испугался, что все хорошее между ними вдруг исчезнет от его неспособности стать таким, каким хочет и ждет Лизка. Но Лизка сказала раздумчиво, видно, для себя это говорила не раз:

—      Может, пока — ничего. Для них, тех голодных детей — ничего. А для себя кое-что все-таки можно. Думать об этом, знать об этом. — И вдруг добавила строго и неожиданно грубо: — Не обжираться, понял? Ничем не обжираться!..