Я не понимаю ни единого слова. Или все-таки. Разве смерть не есть отрицание жизни. Стало быть, человек должен прежде всего определить, что он имеет в виду, говоря жизнь, раньше, чем скажет смерть. Обычный перевертыш — жизнь есть несмерть, — разве он не являет собой ужасающее неуважение к жизни.
Мое возбуждение в этом не повинно. Во всяком случае, его недостало бы. Теперь я едва ли не стыжусь. Не потому, что со мной время от времени такое случается. Это бы уж ладно. Только не следует придавать этому такое значение.
Поставим все на ноги: смерть есть нежизнь. А что тогда жизнь? Да, жизнь. Если ее воспринимать во всей полноте, так может случиться, что мы сделаем плачевное открытие, что мы — в довольно далеко идущем смысле — неживые. Когда-то это начинается. Постепенное самоумирание. Не привлекающее всеобщего внимания. Не драматическое. В большинстве случаев, по крайней мере. Не столь явно выраженное, как у Майтнерши.
Ах, что там. Оставим все как было — на голове. Я же ни в коем случае не вправе сказать, что в тот день, когда Лизе Майтнер спасли от чудовищной нацистской машины, ее на самом-то деле прикончили. Этого я не вправе сделать, хотя и позволяю себе создать из нее свое видение.
Вернемся, стало быть, ко мне. Ибо тот день, когда Лизе Майтнер покинула свою страну без паспорта, примерно за четверть года до той ночи, которую они назовут хрустальной, — тот день был также и моим днем.
Прекрасный, теплый летний день. Розы цвели пышным цветом. Вечер был мягкий. В садах танцевали светлячки.
Майтнерша удивлена. Пытается вспомнить. Не испытывала она в тот день интереса ни к розам, ни к светлячкам. Откуда я все это знаю?
От моего отца. Он был человек поэтичный. Но его воспоминаниям можно было верить, как своим собственным. Если он сказал, что в день моего рождения цвели розы и кружились в танце светлячки, совершенно достоверно, что так оно и было.
Ах вот что. Говорит Майтнерша. Я, стало быть, в тот день родилась. Теперь она понимает, почему обратились именно ко мне.
Кто обратился ко мне?
Этого она сказать не может. На это у нее нет права. Но: не задумывалась ли я когда-нибудь о происхождении моей болезни.
Что?
Мне кажется, я только что кричала.
Она поднимается и уходит, чуть прихрамывая, покидая в первый раз квартиру через дверь.
Конечно же, я задумывалась. Когда это началось. Первые симптомы. Семь, восемь лет назад. Нет, это восходит к более ранним временам. Но разве, вообще-то говоря, это не было известно с самого начала. Déja vu[11]. Все последующее было лишь усугублением, ускоренным из-за этих историй с катастрофами. Аварийные посадки. Надо было держаться от них подальше? Нет. Я опять точно так же ввязалась бы во все. Даже зная, какую придется заплатить цену. Может, все приняло бы еще худший оборот.
А ребенком? Разве не утомлялась я всегда очень быстро? Длительные упражнения, дабы преодолеть постоянное утомление. По крайней мере это мне удалось. И мечты. Они у меня тоже были.
Как давно. Быть может, все это действительно в какой-то мере связано с тем, что тебя рожают. С тем, что тебя этак мерзко втискивают в мир. Быть может, вся радость жизни есть следствие того, что человек уже оплатил ее страданием.
Или все было предопределено гораздо раньше? В генетическом коде? Разве, к примеру, бабушка не отказалась принимать пищу? Разве ее жизнь не окончилась в невропатологической лечебнице? Но была ли она действительно сумасшедшей? Был ли ее ужас действительно безумием? Не была ли она единственной ясновидящей в этом слепом и глухом окружающем ее мире, который ничего не желал понимать?
Однажды, в дождливый холодный декабрьский день, у отвесной стены сланцевого карьера стоял человек примерно тридцати лет. Рабочие, бурившие шурфы, видели его силуэт высоко над собой на фоне затянутого тучами неба. Шеф.
Рабочие не изменили темпа своей работы. Они и так старались. Это были времена кризиса. Дома у них, в деревнях, свирепствовала чахотка.
Между тем шеф подошел совсем близко к обрыву. Светло-зеленая пармелия и скользкий мох затянули хрупкий камень. Ничего не стоит сорваться. Правдоподобно, со свидетелями, симулировать несчастный случай. Предварительно застраховав жизнь. И семья была бы обеспечена.
Он поднял одну из сине-черных плит и с силой шваркнул ею оземь. Плита разлетелась на мелкие кусочки.
Бессмысленно. Они не заплатят. Скажут, пожалуй: еврейская махинация. Все равно скажут так. Он основал акционерное общество с прекрасным названием — «Надежда», разумеется с ограниченной ответственностью, и стал его директором. Он купил этот старый карьер и теперь оказался на грани банкротства. Сланец был хрупким. Предприниматель наполовину еврей. Это было, видимо, концом.