— Итак, — обратился он к Митуху, — у вас жил солдат Калкбреннер?
— Жил солдат, — произнес Митух в стену, — но я не знаю, как его зовут.
— Он дал вам взрывчатку?
— Нет.
— Вы были знакомы с Гизелой Габоровой?
— Нет, — ответил Митух. — Ни разу не видел ее.
— Значит, сюда, в Молчаны, вы, герр инженер, эвакуировались — у вас такая широкая спина, как вам посчастливилось избежать пули? С кем вы здесь общались?
— С родственниками.
— Вот как! — сказал Шримм. — С кем именно?
— С братом…
— Унтер-офицер Войковиц!
— Я, герр обер-лейтенант!
— Приведите Мидаха! — распорядился Шримм и, не сводя глаз с широкой спины инженера, спросил: — Как зовут вашего брата?
— Адам Митух.
— Да-да, Адама Мидаха!
— Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
Кровь стучала в висках Митуха в эти последние минуты войны, последние минуты тьмы, страха и всепоглощающего отчаяния. Оно накатывало, когда он смятенно думал о матери, о Бете, жене Адама, о ее детях и о брате Адаме. Был ли смысл во всем том, что они делали? Зачем партизаны взорвали мост и заблокировали дорогу? Ведь он передал им взрывчатку, чтобы они, если удастся, вывели из строя железнодорожное полотно за Ракитовцами. Это бы еще имело смысл. Могло принести пользу Молчанам. А теперь что? За Гизелу и партизан его корили дома — Бета постоянно ругала, иногда и Адам упрекал, — а теперь из-за действий партизан его осудит вся деревня. Из-за Гизелы и шриммовского солдата Курта Калкбреннера он не смог уйти к партизанам. Бета и Гизела. Сверстницы. В эти последние минуты тьмы и страха Митух думал о них обеих.
У Митухов распахнулись настежь двери в кухню.
Бета ахнула. Ввалились четверо солдат и унтер-офицер Войковиц. Молча оглядели кухню, потом горницу, пооткрывали шкафы, разбросали одежду и белье, заглянули под кровати, вошли в заднюю комнатушку — и остолбенели.
Глухая старуха Митушка, уже одетая, сидела на стуле у кровати, на комоде горела свеча, старуха держала в руках молитвенник и на память бормотала молитву:
— …Всемилостивейший боже, владыка небесный, взгляни на стоны и плач людей в этой юдоли слез, чтобы они устремились к тебе, внуши страждущим просветление и силу, отврати их помыслы и дела от войны, а буде на то твоя святая воля, просвети разум их через опустошение великое…
Унтер-офицер Войковиц наконец очнулся, велел и тут все открыть и разбросать, а сам уставился на рослую старуху.
Митухова подняла старчески желтую руку в голубых прожилках.
— Погоди, ужо придет рус! — сказала она. — Погоди!
— Was?
Митухова продолжала шептать слова молитвы о ниспослании мира.
Солдаты вышли из ее комнаты.
— Осмотреть двор и все строения! — приказал унтер-офицер Войковиц и осклабился Бете своей вставной челюстью, показав желто-белые зубы, длинные и острые, мокрые от слюны; губы у него непрестанно двигались.
Бета смотрела на Войковица своими голубыми глазами в каком-то отупении, чувствовала только, как к ней жмутся дети. Она как раз готовила корм свиньям, чтобы их голодный визг не привлек внимания немцев, и теперь с ее повисших рук стекали капли и стучали по грязному ведру.
— Wo ist Ihr Mann Midach?.. — спросил Войковиц, положив правую руку на кобуру с пистолетом. — Du weißt, wo er ist! Wo ist Kalkbrenner?[23]
Бета не понимала, чего он хочет, сперва не могла выдавить ни слова и лишь немного погодя пробормотала:
— Ваш солдат ушел… мужиков нет дома… а партизаны в горах… там… в деревне их нет… — С глубоким вздохом она махнула дрожащей мокрой рукой за спину, в сторону букового леса на Кручах.
— Partisanen?
— Я, гут, я!
— Partisanen? Hier? In Molschany?[24]
— Я, гут!
Унтер-офицер расстегнул блестящую черную кнопку на кобуре.
— Ничего нет, герр унтер-офицер! — доложил один из солдат, стоявших перед входом в кухню. — Совсем ничего.
Войковиц, опять повернувшись к Бете, плюнул на ее младшую дочку, Амальку.
И вышел из кухни.
Бета Митухова стояла над помойными ведрами, оглохшая и ослепшая, ничего не слыша и не видя, оцепенев и чувствуя только холодный озноб по всему телу.