Совсем расшумелись звери. Кажется, рев и клекот их громогласные не только в деревне родной Фролкиной – на седьмых небесах слышат.
Видит еще Фролка, как расступаются звери-елефанды, звери великие, как ползут меж их ногами медленно-медленно звери-коркодилы да прочие ящеры омерзительные, животы по земле волочат, пасти бездонные разевают… К нему, к Фролке!
А старичок сидит преспокоен. К иным зверям, помолчав, обращается:
– Что, – спрашивает, – волк-купец, медведь-боярин, с ним поделать рассудите?
– Воля твоя, – отвечают медведь и волк, из своих самые большие-набольшие, – а мы речем: съесть!
– Съесть! Съесть! – рычат и радуются братья их да остальные за ними.
– Я… – Во рту Фролки от такого пересохло. И решился он со страху на немыслимое: – Я… Я деньги отдам! – И по кошельку за пазухой бьет, отчего свист с шумом только крепчают. – Больше надо?.. Дома ешо есть!
Вздохнул тяжело старичок в ответ.
– Зачем, – смеется, – нам твои деньги, когда у льва-царя шуба золотая, у волка-купца серебряная… А мне ненадобно.
Крокодилы-звери к Фролке ближе и ближе подбираются, в пастях частых зубьев не счесть, а зубы все в три ряда – что ножи вострые! Трубит в гневе и зверь-елефанд, сам гора горой, наступит на Фролку, мокрого места не оставит!..
– За добро свое тогда, получается, радеешь? – спрашивает опять перепуганного вусмерть Фролку старичок. – К скоту своему, коему твоя забота положена, как относишься?
Расступилось племя конское, и выбежала оттуда дивная кобылица. Сильная, игривая, цвета жемчужного, хвост и грива до земли кольцами завиваются. Королям-амператорам с картин на такой ездить!..
– Ничего не скажу, – говорит кобылица, – но такой была бы я у хозяина хорошего!
Фролка только рот и раскрыл – не помнил уже, что у лошаденки его масть столь чудесная, всем на зависть!.. Лицо со стыда и досады что огонь в костре пылает.
Земля дрожит, трясется от гнева звериного. Проступают среди прочих звери вовсе людьми невиданные, неописанные, древние, допотопные, размером с города и страны-государства целые, ноги у них длинные, тонкие, шеи или хоботы бесконечны, вместо шерсти на шкурах цветы-травы колышутся. Тоже на Фролку злы…
А старичок все печальней и печальней, да будто меньше становится. Спрашивает он у льва золотого, который по правую руку рядом лежит:
– Как рассудишь его, лев-царь?
Зевает лениво лев-царь – в пасти его Фролка с ногами бы уместился:
– Съесть! – отвечает и зевает еще ширше, усы облизывает. Примеряется…
– Съесть! Съесть! – бушует целый окиян-море звериный.
Пропадет сейчас старичок, оборвется эта ниточка – последняя защита Фролки от дикого разъяренного зверья… Надо бы Фролке ринуться на колени, взмолиться всем им о пощаде, о прощеньи, но кажется ему, что будто закаменел он весь с макушки до пят. Ни моргнуть, ни вздохнуть полной грудью не может, ни даже пальцем шевельнуть – камень придорожный как есть. Только слезка, чует, из глаза по щеке катится.
Понимает, что сам, сам виноват, жизнью своей.
Старичок же смотрит ему в мечущуюся душу, преспокойный в гаме царящем, пронзительно, все-все до нутра словно зрит. И от того хуже Фролке, муторней, гадок он себе.
Молчал-молчал старичок – а молчал долго – и говорит тихо-тихо, но в гаме этом слышно:
– Есть кто, кто за него слово доброе нам скажет?
Но потонули слова – шумят, свистят по-прежнему звери, к Фролке окаменелому готовые прорваться, съесть-растоптать чтоб.
Как вдруг лай смутно знакомый раздался!.. Совсем плохо стало Фролке. Уж лучше б и не выходил никто за него.
То ведь кто-то из детства беззаботного его, с хвостом колечком, ушами торчком:
– …ваф-ваф! Топить хотели, а не дал! Ваф-ваф! – в свисте-гаме едва слышится. – Уговаривали, боем били, нипочем не отдавал! Ваф-ваф! Собою закрыл и не дал!
Тявкает щенок, друг Фролкин полузабытый – последний, над чьей могилкой горевал и плакал он – и затихают звери. Хочет Фролка обернуться, увидеть его, увидеть напоследки, обрадоваться, обнять, потрепать как бывало!
Ничего ему больше не надо!..
Еле-еле проворачивает шею застывшую – а и нет на поляне позади никого.
Ни птиц, ни гадов, ни зверей! Ни перышка, ни шерстинки! И трава немятая стоит…
Фролка на старика обратно – а тот сидит у костерка как сидел, ладошки над огнем потирает, моет, значит. Смотрит на Фролку эдак по-доброму, по-отечески:
– Понял все? – спрашивает, наконец, Фролку.
– Понял, батюшка.
– Все запомнил?