— Мука!
Овдя Чагина, корявая, язвительная баба, напомнила Екимше командиру о сомнительных прошлых делах.
Действительно, вышло неловко: сторожами при казенном имуществе стали заведомые, патентованные казнокрады.
Арсений Дауров, жилистый, косматый старик в ровдужной[20] куртке и дырявых тюленьих обутках, не стал больше сдерживаться.
— Клади булаву! — крикнул он хриплым басом. Неизвестно откуда и как он откопал в глубине своей памяти этот прадедовский старо-казацкий призыв.
— Какую булаву? — спросил Катеринич испуганно.
Митька протолкался вперед и уверенно влез на эстраду.
— Вот что, — сказал он решительно, — печать положи!
Трепандин беспрекословно вынул из кармана казенную печать и положил на стол.
— Казну и товары опосля сдадите. А теперь пошли отседова к матери!..
Толстый Екимша замялся.
— А этого хошь?
Митька с какой-то особой веселой готовностью подсунул к Екимшину носу свой жилистый темный кулак.
— Тоже сторожа… Прочь, гады!
— Объявляю, открываю этот митинг!.. Слушайте меня, старики!!..
Это было обращение традиционное, но не вполне уместное. В переднем ряду толкались мальчишки, безусые, с веселыми глазами, ничуть не похожие на стариков.
— Горожана!
Это был более понятный вариант еще непонятного нового слова «граждане».
— Как будем жить сей год? Рыбы недолов. В сети корова пролезет. Купить-продать нечего. Сами не пьем[21] и не курим. Как будем жить?
Митьке в ответ раздались вздохи старух, перешедшие в всхлипывания. Тяжко горожанам было жить без пойла и без курева. И вздохи сгустились и стал буйный ропот, родивший единственное слово: «Табаку!»
— Трубки искрошили под курево! Табачные дощечки поскоблили. Табаку, табаку!
Весь митинг повторял это единое слово. Сифилитики, иссохшие от голода, вышамкивали тоже своими изуродованными ртами: «Табаку!»
Это было, как в древней сказке про заморскую торговлю на далеких островах в океане, где все живое, и люди, и духи, и невидимые призраки, и ветер в облаках, и рыбы в подводных глубинах, взывали к подъезжающему гостю: «Табаку, табаку!»
— Пальцы ли нам зажигать да курить? — вопили старухи. — Другие вон курят!..
Костлявая Чагина вскочила и уставила длинный прямой обличающий палец в левый угол. Там на передней скамье сидело семь человек, степенных и гладких, задумчивых и молчаливых. То были колымские торговцы — «большие люди».
Сидевший с краю Ковынин, маленький, рыжий, сухой, повязанный бабьим платком, ответил Овде злым и испуганным взглядом. Палец ее выдавался вперед, как копье.
— Шаманка проклятая, — визгнул Ковынин голосом тонким, совсем как у старухи. — Колотье наводишь на меня. Чтоб ты сама усохла.
Русские па Колыме имели своих шаманов, не хуже, чем туземцы. И каждый шаман мог напустить болезнь и колотье не только на человека, но даже и на духа. Выставленный палец обращался в копье и насквозь пронзал обреченного незримым острием.
— Ты, небось, куришь! — кричала неугомонная Овдя. Другие старухи тоже вскочили и уставили в левый угол такие же костлявые обличительные пальцы. Это, действительно, было похожие на шаманское заклинание.
— Курите, пьете (чай)! Жирок лопаете! Все у вас есть! — визжали они исступленно.
— Слышите, обчество! Они нашу жизницу спрятали, смерть нашу выпустить хотят. Кровососы, людоеды.
Направо мужики с Голодного Конца завопили густыми голосами:
— Гады, воры!
Напротив одутловатый сифилитик успокаивал толпу: «Буде, буде!» Выходило у него гнусаво, на м, так что нельзя и напечатать.
Митька схватил шумовку, лежавшую на столе, в виде дирижерского жезла. Ее прихватила Матрена. Она стряпала в своем жалком очаге кашу из древесной заболони. Если хорошо уварить это свежее дерево, то глотать ничего, можно. Только надо постоянно мешать мутовкой и шумовкой, чтоб варево не пригорело.
Как Митька ее кликнул, Мотька успела отставить котел от огня, а шумовку впопыхах прихватила с собой и, не зная куда девать ее, положила на стол перед Митькой.
Теперь она ему пришлась кстати. Он схватил ее за деревянный хвост и стукнул по столу. Головка отломилась и с треском отлетела вперед на толпу, как будто граната.
— Тихо! — крикнул Митька. — Слухайте.
Крики затихли. Все ожидали, что скажет Митька.
Но Митька только повторил:
— Слухайте, тихо!
— К вам говорю, купцы! — пояснил он, наконец, тыкая влево своим обломанным жезлом.
— Слышите вы, как обчество плачет? Объели вы его и оппили. Слухайте и думайте.