Выбрать главу

— Мой чемодан, — проговорил он сквозь кашель.

Дювалье показал в угол комнаты. Там были свалены вещи Винта: брюки, сандалии, рубашка, майка, все грязное, там же на чемодане, как на могильном холмике погребенного прошлого, лежала милицейская фуражка.

Винт поводил бритвой по щекам, бритва жужжала. Он оделся в выданное ему, порылся в чемодане, нашел початую бутылку водки, сунул в карман, вышел в коридор. Дверь большой комнаты была открыта, там чувствовались люди. Винт заглянул: слева от двери в углу от пола поднимался белый изразцовый камин, прямо у окна в гамаке возлежал Гаутама, лицо его было равнодушно-радостно, по розовым аскетически щекам сбегал на подбородок светлый пушок. За столом сидела Принцесса, торжественно-милая, рядом с ней быстрый Дювалье и скалоподобный Арбуз.

Прозвучал протяжный томительный гонг — это Гаутама дернул за веревку у окна, и молоток ударил висящий у камина таз. Винт вошел, робко приблизился к столу, поставил бутылку. Гаутама, далеко потянувшись, как безразмерная змея, взял пальцами бутылку за горлышко, так же далеко вытянулся к открытому окну и опустил бутылку вниз. Послышался гулкий хлопок.

— Ты чо? — сморщился от обиды Винт. — Ты чо, курва?

Арбуз дернул его за руку, и Винт плюхнулся на стул.

— Здесь не курят, не пьют алкоголя, не ругаются нехорошими словами, — лениво произнес Арбуз.

— Хочу домой, — жалобно попросился Винт, и все засмеялись.

— Где твой дом? — спросил Дювалье. — Пансионат бывших уголовников? Санаторий партийных активистов? Твой дом — здесь, с нами. Только здесь ты найдешь свое подлинное счастье. Если ты знаешь, что это такое и если ты его достоин.

Винт наблюдал за руками Принцессы. Белые, тонкие, нежные, и сама она была спокойна, даже равнодушна ко всему, ничего не видела вокруг, а смотрела внутрь себя, на дюны воспоминаний, на песок памяти и прислушивалась к немолчному шепоту волн: где ты?

Ее руки, тонкие в запястьях, длинные в пальцах, жили сами по себе. Из большой фарфоровой посудины с замысловатой крышкой с множеством выпуклостей, изображавших фрукты и овощи, она раскладывала по тарелкам печеный картофель с мясом, тут же на тарелках лежали огурцы, помидоры, петрушка, сельдерей и еще какие-то неизвестные Винту травы.

От стола исходил одуряющий запах, напоминавший колониальные страны, туземные вылазки и всякую чушь, обрывки человеческой истории, загадочно мельтешившие в голове Винта. Вероятно, это было от присутствия Принцессы, от неведомой ее натуры, от могучего тока энергии, излучаемой Гаутамой, — он также был незаинтересован вокруг себя, перед ним лежал на тарелке на коленях пучок какой-то фиолетовой травы. Гаутама задумчиво брал стебелек, совал в рот, размеренно жевал, запивая из проткнутой банки кокосовым молоком.

И прежде жизнь казалась Винту, бродяге-ветерану, весьма и весьма глуповатым занятием, но здесь, наклонившись над едой, которая не приносила ни удовольствия, ни насыщения, все происходящее было похоже на сумасшедший сон, и Винт чувствовал, как под сердцем натекает тоска. Ей не было имени и причины, тоска пришла из других пространств, из неведомых жизней, где печаль преходяща, а радость бессрочна; где дети мудры, а старики независтливы, и где женщины велики в своей нежности и где, как чувствовал Винт, ему никогда не бывать.

Ели молча, будто иностранцы в благотворительной столовой, и лишь изредка обращались со смешными просьбами:

— Месье Дювалье, будьте любезны, передайте мне ножичек.

— Сеньор Арбуз, не позволите ли ножичек обратно?

Наконец, поевши, Дювалье сложил тарелки стопкой и вынес посуду на кухню, а из кухни прикатил тележку с чашками и кофейник, какого Винт давно не видал — большой, медный, блестящий нежным отблеском осенней или вечерней зари.

Винт смотрел дальше, он уверился, что попал к сумасшедшим и теперь соображал, как бы улизнуть, прихватив заодно что-нибудь ценное.

Гаутама кофе не пил, следуя запретам мировоззрения или чего-то еще — Винт не понимал — и вместо кофе читал остальным свои толкования на философию, отчего Винт клонился ко сну, но Дювалье и Арбуз таращились, будто что-то просекали в узловатых рассуждениях длинноволосого проповедника, и кивали, соглашаясь.

— Эти люди, — говорил Гаутама о неведомых сообществах, — взращивают натуру свою на философии любви, на той почве культуры, где только и может взрасти в предельный рост и в размах полноты человеческая сущность, если она уже в натальный период не изуродована социальными условиями. В самом общем смысле культура — это вся полнота наследственной, социальной, исторической информации в целом социуме или в отдельных его представителях... В России если она не отомрет и не зачахнет в остаточном большевизме — почва духовной культуры очень тонка, и большим деревам на ней не подняться и не удержаться, и пока лишь жухлые прошлогодние сорняки да молодая зеленая колючая поросль травы составляют ее пейзаж...