В пятнадцать обе бросили школу, и Морин стала работать за прилавком. По словам матери, она взялась за дело с умом. Облачилась в ловкий белый халатик, локоны забрала в высокую прическу и спокойной улыбкой встречала неизменные реплики посетителей: «Ну и красавицу вырастили, миссис Уотсон, честное слово!»
Примерно тогда и произошел второй случай, открывший ей глаза на саму себя. Миссис Уотсон дошивала Морин новое платье, примерка отчего-то затянулась. А когда Морин стала переминаться с ноги на ногу, сказала: «Ну что же ты, ведь в этом весь твой капитал, ты должна это понять, деточка». И опять вздохнула непроизвольно и грустно. Морин сказала: «Ну ладно, хватит об этом, что тут понимать?» Но подразумевала совсем другое — что она уже давно не нуждается в подобных напоминаниях, они только смущают и раздражают ее, как ребенка, которому все еще велят почистить зубы, хотя это давно вошло у него в привычку. Миссис Уотсон уловила это и снова вздохнула, на этот раз по-матерински, что означало: «Господи, как же ты быстро выросла». «Ой, мам, опять ты за свое…» — огрызнулась Морин.
Шестнадцать лет. Своим капиталом она распоряжалась безупречно. Ее главными козырями были нежная, хрупкая красота и умение одеваться — вероятно, дар всевышнего, а может, результат систематического изучения модных журналов, начатого чуть не с колыбели. Ширли на полгода заболела очередной модой — взбитые «под Бабетту» волосы, надутые красные губки и угрюмо-презрительная мина; Морин же подавала себя гораздо тоньше. Она подражала кинозвездам, но понимала, где ей нужно остановиться, и знала, что подходит ей, Морин, а что нет. Поэтому, примерив на себя очередную Бардо или Монро, она становилась от этого только еще элегантнее. Она улавливала главное, учась у «звезд» будоражить воображение окружающих. И в то время как Ширли переиграла дюжину киноактрис, входя в образ целиком, переживая умопомрачительные перевоплощения и выныривая (частенько с хохотом) прежней, толстенькой и добродушной Ширли, Морин в каждой роли оставалась самой собой, настраивая свою внешность, свое, так сказать, alter ego, по отражению в чужих взглядах.
Лет в шестнадцать — еще одно происшествие, и весьма знаменательное. Некий двоюродный брат миссис Уотсон имел отдаленное касательство к миру моды, и вот этот давно выпущенный из виду кузен был случайно встречен на чьей-то свадьбе. Он лестно отозвался о Морин, проплывшей видением в белом шифоне. Эту скудную почву миссис Уотсон разрабатывала в течение нескольких недель, наконец она написала ему: не могла бы ее Морин стать манекенщицей? С миром женщин в шикарной одежде он был связан только косвенно, однако немедленно прибежал в магазин с весьма недвусмысленными притязаниями. Морин в белом халатике была по-прежнему хороша, очень хороша; но по ее рассеянно-вежливому тону этот многоопытный человек понял, что его ухаживаний она не примет. Она берегла себя для лучшего; он уже напарывался на девиц, знавших себе цену. Такая появится в обществе стареющего кузена только в виде особого одолжения или уж если захочет что-нибудь у него выманить. Как бы то ни было, он подтвердил миссис Уотсон, что ее дочь — прирожденная манекенщица, но что ей придется поработать над своим голосом. (Он имел в виду ее простоватый выговор и миссис Уотсон поняла его правильно.) Уходя, он оставил рекомендации, адреса и миссис Уотсон в припадке безудержного честолюбия. Морин она заявила: «Это твоя большая удача, детка. Смотри не проморгай!» А та услышала в ее словах: «Моя удача».
И Морин, которая только и поджидала великий миг удачи и всю жизнь готовилась к нему, приняла в дар материнские сто фунтов (даже не поблагодарив, а за что тут благодарить?) и, не теряя времени, написала в школу правильной речи.
После чего раздраженно замкнулась в себе, причем неожиданно для самой себя: только через неделю она объявила, что, видимо, заболела или с ней творится что-то неладное. Матери она грубила — а это она делала редко. Отец ее выбранил, что случалось еще реже. Но из его слов она поняла, что весь порыв, все усилия, все старания выдвинуть ее идут от матери, а отец в этом участия не принимает. Для отца она всего только смазливая девчонка, сверх меры избалованная глупой матерью.
Постепенно Морин стала понимать, что она не больна, а просто взрослеет. Ну, допустим, она научится говорить красиво и сможет войти в другое общество, но тогда она уже перестанет принадлежать этой улице, перестанет быть «нашей Морин». Кем же она станет тогда? Мать не сомневалась, что она выйдет за герцога и упорхнет в Голливуд. Морин вдумалась в материнские чаяния и поникла от унижения. Дурой она никак не была, а вот вела себя очень глупо. Больше того: когда она трезво оглянулась вокруг, разогнав пелену мечтаний, то увидела, что лондонские улицы кишмя кишат не менее хорошенькими девушками. Как же это ей удавалось вводить в заблуждение и саму себя и окружающих? Что давало ей право на особый тон, особые взгляды, которые всегда ей сопутствовали? Да ровным счетом ничего, кроме воли матери, побуждавшей дочь с раннего детства подавать себя как исключительное существо с блестящим будущим.
А тем временем (вдруг отчетливо подумалось ей) она по-прежнему торчит за прилавком «У Морин» в проезде Нельсона, 93. (Теперь она забеспокоилась, как же, интересно, относились их соседи — пока не привыкли — к таким неумеренным проявлениям материнской любви?) И сейчас ей остается только дожидаться, пока какой-нибудь герцог или продюсер случайно не забредет к ним за четвертушкой чая или батоном хлеба…
Морин хандрила. Так говорил отец. На это жаловалась мать. Может, она размышляла? Да. Больше того, ей причинили вред, она это знала, и дулась она, чтобы не разговаривать, пока не затянется рана.
Ожив, она потребовала, чтобы на заветные сто фунтов ее послали на секретарские курсы. Родители запричитали, что в школе, потерпи она еще год, ее обучили бы на секретаршу бесплатно. Она сказала: «Что же вы не заставили меня остаться или думали, я буду вроде вас всю жизнь масло отвешивать?» Несправедливо, казалось бы, но вполне заслуженно, если вспомнить, как они с ней поступили. И они это по-своему чувствовали. (Мистер Уотсон, например, в глубине души понимал, что никак нельзя было разрешать жене назвать их магазинчик «У Морин».) Итак, Морин поступила на годичные секретарские курсы. За ней потянулась и Ширли; до этого она продавала косметику в местном отделении большого универмага. Сумму в сто фунтов родители Ширли собрали с трудом: с лавочкой им не повезло, они вынуждены были уступить ее большой фирме, теперь отец служил там приказчиком. Да и Уотсонам приходилось нелегко: их сто фунтов были скоплены годами мелочной экономии и лишений.
В этой связи Морин впервые соотнесла слово «капитал» не со своими внешними данными, а с деньгами. Уотсонам было сравнительно просто достать деньги — у них был капитал, у Бэннеров же капитала не было. (У них, если что и было, говорила миссис Уотсон, так одно невезенье.) Итак, Морин собралась с духом. Теперь по поведению семей стало окончательно ясно, что девушкам предстоят разные дороги, или, вернее говоря, несмотря на то, что обе семьи вложили в дело одинаковую сумму, Уотсоны вели себя так, будто вправе были рассчитывать на прибыль побольше.
Это положение отразилось и в разговорах девушек о кавалерах. Ширли, бывало, скажет: «Я не такая недотрога, как ты». Морин отвечает: «А я им воли не даю».
Каждая впервые решила для себя эту захватывающую проблему, когда им было по тринадцати. Уже тогда Ширли позволяла мальчикам больше («Со мной они заходят дальше»), чем Морин. Тогда они полюбовно договорились, что всему виной пылкий темперамент Ширли, хотя на самом деле обе просто знали: на рынке Морин ценится выше.