В доме Анны Ильиничны и чисто, и тепло. Печка жарко натоплена, а в хате пахнет мятой и недавно испеченным хлебом. В то же время чувствуется, что живет учительница одна. Без мужика живет. Я это сразу чую. Нет следов присутствия противоположного пола, ни махрой не пахнет, ни дегтем, ни, пардон, потом. Вещей мужицких тоже не наблюдается, да и постель у училки узенькая, лишь одной одинешеньке спать на такой постели.
Наливает учительница чай. Ставит на стол и графинчик с самогоном. Закуску тоже ставит, богатый закусь, и сало, и колбаса кровяная. И огурцы соленые тоже присутствуют.
– Пейте, ешьте, товарищ офицер, – говорит она мне.
– Спасибо, Анна Ильинична,
Пью я чай, самогон тоже аккуратно так пробую и сальцом основательно закусываю.
– Так о чем вы меня спросить хотели? – напоминает учительница.
– Что ж, к делу, так к делу, – отодвигаю я в сторону кружку и задаю вопрос, – давно ли знаете тетку Чертычиху? Что можете рассказать о ней?
– Ничего про нее не знаю, – говорит учительница, потемнев лицом, – правда, ничего не знаю. Знаю лишь, что не любят ее тут, не любят, и боятся. Вроде, брат у нее был, да сгинул в войну. С той поры стала она нелюдима, хоть и так общительностью не отличалась. Никто к ней не ходит, и она никого не навещает.
– А про волка местного, что показать можете? – спрашиваю.
– Ничего, я в школе с детьми работаю, а волки уже по вашей части.
Обиженно говорит она и поворачивается ко мне спиной.
– А скажите-ка мне, гражданка, Юрасина, как это вас такую симпатичную и культурную женщину занесло сюда, в этот забытый Богом медвежий угол? – спрашиваю я своим самым строгим голосом, – вам бы не в местной школе, а в Москве, или же в Ленинграде детишек обучать. В театры, да на выставки знаменитых художников ходить. В парикмахерские, да к модисткам. Вы ведь, не местная? Из каких краев сюда пожаловали?
– Я сама. По зову сердца, в деревне и воздух чище и надбавки за сельскую местность, – лепечет, запинаясь, учительница, а у самой руки от страха дрожат.
– Хватит «арапа заправлять», – говорю я совсем строго, даже грозно, – хотите, я вам сам все про вас расскажу? Вы, Анна Ильинична, жена политзэка, или же член семьи врага народа, изобличенного нашими доблестными органами. Вот от этих самых органов и улизнули вы в эту глухомань. Сейчас угадаю, кто вам тут прописочку оформил. Никак, председатель местный Гавриленок приютил?! Кто ж бывшего партизана проверять-то станет?! Не за красивые глаза, конечно, старикан старался. Вы ему, полагаю, любовью своей заплатили. Так?
– Так, прав ты, старший лейтенант Сорокин! – отвечает Анна, а у самой страх куда-то делся.
Глаза горят, волосы она распустила, скинула с себя меховую безрукавку и осталась в одном тонюсеньком платьице.
– Собой за свободу свою заплатила, – говорит она тихо, а глаза так и сверкают, – муж мой, полковник Юрасин, как и ты, тоже в армии служил, да под ложный навет угодил. Расстреляли его, а я сбежала. Гавриленок приютил, в городе на вокзале с ним познакомилась. Сказал, что учительница ему нужна в школу сельскую. Я и поехала, тут все лучше, чем в лагере. Одно плохо, мужика стоящего рядом нет! – говорит она, а сама платье с себя, вжик! И сбрасывает прочь.
Я молчу, смотрю на нее и чувствую, как шалеть начинаю. Я таких женщин не видал никогда. Фигурка, как на станке выточена. Ноги, руки, груди, попа, все идеальное, без единого изъяна. Тело ее горит! Как домна, жаром пышет, а волосы колышутся, будто ветром их раздувает. А какой ветер-то в избе? Но это я уже потом понял. А тогда подался вперед и говорю:
– Держите себя в рамках, гражданка Юрасина, – строго сказать хочу, а голос куда-то делся, шепот, и тот почти неслышен.
Но она меня все ж таки услышала.
– А, как мне держаться-то, товарищ Сорокин? – спрашивает, – говорю ж вам, у меня и мужика-то толком последнее время не было. Гавриленок не в счет, старик он. А местных, коих война забрала, кои по домам с женами сидят.
И сама прыг ко мне. Не заметил, как и в койке ее узкой оказались. Только койка эта узкой быть вдруг перестала. Широкая сделалась, будто Военно-Грузинская дорога. Катались мы по ней и миловались, и ласкала она меня, как никто в жизни никогда больше не ласкал. Встать бы мне да бежать в тот самый миг, да куда там…
Вместе огнем гореть стали мы с ней, любили друг друга, как заведенные, словно кто-то силы наши стократ увеличил. Не помню толком, что было, будто провалился я в какой-то омут. Помню, откинулись мы на подушки мягкие и заснули в объятьях друг друга. Я, значит, и гражданка Юрасина.
Только проснулся я один. От ломоты страшной в спине проснулся, будто кто-то меня пилой двуручной по этой самой спине распиливал. Открыл я глаза и очумел малость. Лежу я на жестком чурбаке в какой-то заваленной всяким хламом избе. Грязь кругом, паутина, лохань старая, пополам треснутая, возле заколоченного досками оконца валяется. Стол весь мхом порос. Веревка полуистлевшая откуда-то с потолка свисает. Одним словом, картина разительно отличается от той, что была дома у учительницы Анны Ильиничны. И сама гражданка Юрасина куда-то подевалась. И что-то подсказывает мне, что не в школу на занятия она пошла, ох, не в школу. Стал я вспоминать гражданку Юрасину и вдруг вспомнил, что на левом локте у нее родимое пятно, поросшее черным жестким волосом, было. Голову круглую с маленькими длинными рожками напоминало по форме это самое пятно. Единственный изъян я у нее отыскал все же, но она сразу заметила это, и, фьють, другим бочком ко мне перевернулась. Вот шельма!