Владимир Антонович понимал, что Григорий таким образом пытается оправдать свое бегство в историю, где всякого действия хоть отбавляй, и сказал об этом ему. Григорий ответил не сразу, молчал, щурился, курил, потом радостно улыбнулся, посиял своими телячьими синими глазками и согласился:
— Ты прав, Фока. Ты даже сам не знаешь, как ты прав. А правота твоя заключается в том, что только истинным талантам удается отобразить свое время в современной им форме. Для нашего времени эта форма еще не найдена. Жест больше не выражает состояния, слово не исчерпывает мысли, поза стала синонимом лжи. Поэтому театры ставят Шекспира и Островского, киношники гонят сериалы про любовь а телевизионщики исценируют Сименона и Семенова. Многие кинулись в мифотворчество, но и оно оказалось несостоятельным. Может, один только Валентин Распутин... А такие поденщики, как я... Прав ты, прав!
Вспоминая Григория, Владимир Антонович удивился, что видит его наяву, сидит себе на своем любимом пеньке и говорит что-то совсем другое, чем вспоминалось, и не ночь кругом, а солнечный день, но странный какой-то этот живой Григорий, будто и не он вовсе, а другой человек — легкий и отстраненный, словно не из плоти, а из света и тепла созданный.
— Слова все и все — слова! — говорит он. — Ты будь осторожней с ними. Слова ведь не просто слова, они живые и чувствующие, они тоже космос в себе. Ты должен это знать...
Проснулся Владимир Антонович позже других. За палаткой набирал силу тугой ведреный день, еще покоящийся на утреннем холодке, но уже однозначный, реальный.
— А где остальные? — спросил Владимир Антонович эксперта, швыркавшего у кострища чаек, и, услышав, что Витязев со следователем ушли вниз по речке, пожалел, что не проснулся вместе со всеми и теперь придется* ждать их здесь, напрасно пытаясь представить, о чем они там разговаривают. Наверное, специально без него ушли, подумал он, чтоб не мешал, чтобы можно было лить на него черт-те что или провести какой-нибудь следственный эксперимент, доказывающий его, Владимира Антоновича, причастность к исчезновению трупа. Попив чаю и поговорив с экспертом о прелестях ранней осени, он собрался тоже пойти на розыски каких-нибудь следов, но эксперт отсоветовал: мало ли как можно будет истолковать его отсутствие! И он остался с экспертом.
Тот или плохо выспался, или обиделся, что вечером его оставили спать у костра, или вообще понял всю нелепость своего пребывания здесь, понуро швыркал и швыркал из кружки, и вид у него был отчужденный и подчеркнуто самостоятельный.
— Ну, как хочешь, — мысленно сказал ему Владимир Антонович, — не хочешь разговаривать, не надо.
Он долго и бездумно сидел в сторонке и смотрел на вдруг ставший чужим сруб, прекрасный в своей медовой геометрии и такой чужой и нелепый в естественной зелени леса. Так и пропадет здесь. Или сгорит весной, когда начнутся пожары. Томиться в безделье стало невыносимо. Владимир Антонович сходил за топором, долго правил его на точиле, добиваясь ненужной в работе бритвенности, и от нечего делать взялся ладить стропила. Он понимал всю глупость и ненужность своей работы, но работать хотелось, и он подгонял связку со столярной точностью, чтобы, как говорил Григорий, комар носа не подточил. В работе ни о чем, кроме самой работы, не думалось, Владимир Антонович успокоился, уравновесился, но сторожкая, холодноватая тень тревоги не ушла совсем, а только отодвинулась, зависла неподалеку, будто кто-то невидимый следил за каждым движением его, будто скрадывал...
Часа через полтора вернулись ни с чем Размыкин и Витязев. Вид у обоих был бодрый и беспечный, словно безрезультатность поиска была им на руку.
Снова поставили чай, Витязев вынес из палатки «Спидолу» и включил на полную громкость визгливый крик зарубежной эстрадной звезды. Звезда кричала о любви. Эксперт повозмущался: как можно слушать песню, не зная ни слова? Владимир Антонович зачем-то взялся переводить, но получалась такая нелепица, что все, кроме эксперта, расхохотались.