— Как, у вас готов еще один труд? — Кахишвили на сей раз не решился иронизировать.
— Его не нужно готовить. Он написан и лежит в сейфе, — не оглядываясь, Рамаз снова ткнул большим пальцем в сторону сейфа.
— А дальше?
— Что «дальше»?
— Вы хотите присвоить чужой труд?
— Так же, как и вы! К тому же на фоне директора исследовательского института я выгляжу весьма благородно. Вы спите и видите себя единственным автором чужого труда. Я же предлагаю вам соавторство.
— Мне ничего не надо!
— Многоуважаемый директор, — и на этот раз слово «многоуважаемый» было обильно пропитано иронией. — Вы, кажется, забыли, кто я такой. Одна большая просьба — не заставляйте меня рыться в вашем пронафталиненном сундуке со старьем!
— Я ведь могу и милицию вызвать.
— Не можете, ничего вы, к вашему прискорбию, не можете, вернее, не вызовете по двум простым причинам. Не волнуйтесь, уймитесь, я не собираюсь драться с вами. — Рамаз в упор посмотрел на директора и многозначительно продолжал: — Я предлагаю сделку, выгоднейшую сделку, которая принесет вам мировую славу. А милицию вам не вызвать по двум, как я уже сказал, причинам. Первая — допустим, вы вызвали милицию. Что вы им скажете? Доказать затруднительно. К тому же, разве я не убедил вас, что у меня хорошо подвешен язык? Не дай бог мне раскрыть рот. Теперь второе — если вы обратитесь в милицию, я категорически потребую срочно открыть сейф. В этом случае пальма первенства в открытии пятого типа радиоактивности останется за покойным академиком.
Рамаз Коринтели встал. Бросил окурок в пепельницу и одернул пиджак.
— Поразмыслите, не порите горячку. Давид Георгадзе сошел в могилу с достаточно громкой славой. А у нас все впереди. Вам ведь нет еще пятидесяти четырех. Я надеюсь, что к двадцать седьмому января, к вашему дню рождения, мы сделаемся друзьями, связанными общим серьезным делом, и я смогу выпить за ваше здоровье старинную чашу с выщербленным краем! Вот моя визитная карточка. Через три дня жду вашего звонка. Встретимся где пожелаете. Я предпочитаю ваш кабинет или мою квартиру. Счастливо оставаться, товарищ директор!
Рамаз небрежно бросил визитную карточку и направился к выходу.
Отар Кахишвилн не поднялся. Окаменев, он продолжал сидеть в кресле, провожая глазами уходящего посетителя.
Рамаз взялся за ручку тяжелой дубовой двери, но, словно передумав открывать ее, повернулся к директору.
— Как у вас продвигается немецкий? — спросил он вдруг на немецком языке. — Если не ошибаюсь, вам никак не удается слово «цуферзихтлих»[4]. Но не это главное, в конце концов, вы легко можете обходиться и без этого слова. Главное — ваши потуги говорить без акцента претенциозны, но беспочвенны, а посему — смешны, запомни те это хорошенько, молодой человек!
«Молодой человек!» — вздрогнул Кахишвили. У него возникло такое чувство, будто дверь кабинета закрыл за собой не кто иной, как покойный академик Давид Георгадзе.
— Что случилось, Отар? — встревожилась супруга, когда, открыв дверь, увидела бледное и измученное лицо мужа.
— Ничего, переутомился, — нехотя ответил Кахишвили, подавая ей портфель.
Лия Гоголашвили, супруга новоиспеченного директора исследовательского института, была известным в Тбилиси врачом. Ее наметанный глаз сразу заметил, что мужа обуревают какие-то неистовые страсти. Обеспокоенная, она отнесла портфель в кабинет. Супруг, следуя за ней по пятам, подошел к письменному столу и тяжело опустился в кресло.
Лия привыкла, что, не переодевшись и не умывшись, Отар никогда не входил в кабинет и не усаживался в столовой.
— Дай-ка пульс!
— Отстань, бога ради!
— Мне не нравится ни цвет лица, ни твой вид. Давай пульс!
Кахишвили было не до препирательств, и он покорно протянул жене руку.
Лия немного успокоилась — пульс у Отара был нормальный. Она притронулась ладонью к его лбу и вздрогнула, настолько тот был холодный.
— Сейчас же парить ноги и в постель. Еду принесу в спальню.
— Я не хочу есть, в институте обедал.
Отар врал. Он не обедал. Однако и голода не чувствовал.
— Тебя кто-то расстроил?
— Никто меня не расстраивал. Мне не плохо. Просто переутомился. Вот и все.
— Тебе плохо, Отар, с тобой что-то происходит. С первого дня, как тебя поставили директором, ты весь на нервах. Отчего ты не поделишься со мной, почему не облегчишь душу? Ты никогда не любил болтать, но всегда был со мной откровенен.
— Я переутомился. С утра проводил сложный эксперимент. Не присел. Результата — никакого. Тебе не кажется естественным, что в такие дни у человека портится настроение? Я разбит. И душевно, и физически. А лягу с удовольствием. Если удастся, посплю часок.