— Естественно, может оказаться, что ничего такого тут нет. Однако мы обязаны знать, что есть и чего нет. Во всех случаях было бы не вредно повнимательней разобраться, что он за птица, этот Томас, и присмотреться к его поведению. В первые недели после приезда он где только ни появлялся, а потом вдруг присмирел. Почему?
— От невезения, а может, нашел что искал.
— Да. И даже если.ничего не нашел, все равно он не станет сидеть сложа руки. Так что, как видишь, дело не в одних наркоманах. Впрочем, в ведомстве Антонова ты получишь более подробные данные.
Последняя фраза означает, что разговор окончен. Я залпом выпиваю содержимое чашки, чтоб добро не пропадало, и встаю.
— Давеча ты несколько уклончиво ответил мне относительно мальчишки Ангелова, — замечает генерал и тоже встает. — Или ты уже поднял руки?
— Трудно вырвать человека из одной среды, если не можешь предложить ему другую, — неохотно отвечаю я.— Вы же сами сказали, он будет избегать их, а они будут преследовать его. Словом...
— Словом, такое дело одним назидательным разговором не решить, — делает вывод шеф вместо меня.— Понимаю. Но ты ведь тоже не из тех, что бросают повозку среди грязи, верно?..
И он смотрит на меня своими ясными глазами, как бы стараясь убедиться, что не ошибся в своей оценке.
— Ты, говорит, не из тех, что бросают повозку среди грязи...
— А в сущности, я именно так и поступил — бросил повозку среди грязи.
— Вытащишь, — успокаивает меня Борислав и шумно сосет свой янтарный мундштук. Точнее говоря, сосет 271 воздух, потому что мундштук его пуст. Борислав вот уже в который раз тщетно пытается бросить курить и в кризисные моменты обманывает себя этим пустым мундштуком.
— Легко тебе рассуждать. Был бы ты на моем месте...
— Ведь малый больше не принимает морфий?
— Обещал не принимать. И пока вроде не нарушает обещания. Пока. А завтра? А через месяц? Ты перед табаком не можешь устоять, а он...
После этого сокрушительного довода я неторопливо распечатываю вторую сегодня пачку сигарет, щелкаю зажигалкой и с наслаждением закуриваю.
Мы сидим друг против друга за нашими письменными столами, так что мои повадки курильщика у Борислава на виду, и я чувствую, что он, того и гляди, запустит мундштуком мне в голову.
— Губит себя, несчастный!.. — бормочет он с легким презрением и пытается углубиться в лежащие перед ним бумаги.
— Скверно, что мне не удается найти ему другую компанию, — возвращаюсь я к тому же. — Говорил там, чтобы им занялись по молодежной линии... Ребята пошли к нему, пробовали увлечь его чем-нибудь, но он на в какую — совершенно некоммуникабельный. То ли от природы, то ли стал таким — но абсолютно некоммуникабелен. А когда человек один...
— Когда человек один?.. — сердито прерывает меня Борислав. — А ты пробовал прикинуть, сколько в этой жизни ты был один? Не дней и не месяцев, а сколько лет?
— Ну вот еще... Сейчас ты начнешь мерить этого паренька на свой или на мой аршин! Нас с тобой профессия обрекала на одиночество.
— Причем тут профессия? Все дело в характере, — так же сердито возражает мой приятель. — Малому уже двадцать один год, а у него все еще не сложился характер.
Борислав яростно сосет мундштук и опять склоняется над бумагами. Я тоже пытаюсь сосредоточиться над своими досье, теми самыми, которые я получил из ведомства генерала Антонова и которые касаются целой галереи типов, начиная с уже упомянутого советника по культуре Томаса и кончая группой наркоманов болгарского происхождения.
Скоро год как я сижу в этой тихой и чистой служебной комнате: голые оштукатуренные стены, огромный шар молочного цвета, свисающий с оштукатуренного потолка, широкое окно, закрытое полупрозрачными белыми шторами. Обстановка своей скучной белизной напоминает больничную палату, и я чувствую себя совсем как больной, которого заперли здесь на длительное, очень длительное лечение, исход которого весьма проблематичен.
Когда Борислав вызволил меня из той западни в Копенгагене и мы прибыли сюда, я был в таком состоянии, что даже толком не воспринимал, как проходят дни, и даже, кажется, не давал себе отчета в реальности обстановки, иными словами, все вокруг меня выглядело так, словно меня и это «окружающее» разделяли какие-то полупрозрачные, слегка качающиеся шторы — вроде тех, что сейчас на окне. Со стороны я, быть может, и не казался таким законченным идиотом, во всяком случае, на обращенные ко мне вопросы давал в общем и целом осмысленные ответы и делал что мне велели. Но все, что меня окружало, я видел как-то смутно, а голоса шли вроде бы очень издалека, и единственное, что я видел вполне ясно, до отвращения ясно, были физиономии и фигуры недавнего кошмара.