— Недалек день, — вздохнул отец Илья, — подымем Север — Никону конец.
— Государь поймет, чья правда. Тебе, владыко, в патриархах быти.
Архимандрит снова глубоко вздохнул и едва не закричал от резкой боли в пояснице. Закусив губу, задержал выдох, ждал, когда утихнет острая колющая боль…
— Не льсти, брат Варфоломей… Ладно. Я тебя не забуду. А сейчас уходи. Ступай… Ну что еще?
— Объявился Герасим Фирсов… — начал было Варфоломей, но оборвал себя на полуслове, увидев исказившееся лицо архимандрита.
— Сей старец, — проговорил настоятель, едва сдерживая себя, — должен предстать перед черным собором за бессовестный обман бедного брата Меркурия.
— Однако он ждет за дверью. Видно, неспроста.
Архимандрит погладил кисти рук, костлявые, с сухой кожей — как птичьи лапы.
— Зови.
Герасим, войдя в келью, старательно отбил поклоны в ноженьки настоятелю, скромненько встал неподалеку. У Герасима не лицо — пряник медовый, до того радешенек зреть своего владыку в добром здравии.
— Явился, — произнес отец Илья сквозь зубы, — справил делишки-то?
Фирсов коротко махнул рукой:
— Мои дела — тьфу! Видимость одна.
— «Видимость», говоришь! Братия от тебя ответа требует за неслыханную татьбу.
— «Так они умствовали и ошиблись, ибо злоба их ослепила их, — вздохнул Герасим, — а души праведных в руке божьей, и мучение не коснется их». Твои же дела, владыко, пожалуй, похуже будут.
— Что?! — хрипло выкрикнул архимандрит.
Всем нутром он почуял недоброе: «Неужто опала? Отречение?.. Нет, не похоже. Что тогда?..»
— Не молчи! — приказал.
— Да уж чего там молчать. В Суме повстречался со старцем Нифонтом. Он нонче у патриарха в приближении, а ездил он сей год на остров Кий, что в Онежской губе…
— Сатана!.. — прохрипел настоятель, непонятно к кому обращаясь.
Будто не слыша архимандрита, Герасим бесстрастно продолжал:
— Приехавши на остров Кий, Нифонт смотрел и мерил его трехаршинной саженью не в одном месте. Вымеряв, записывал, где какое место широко и высоко на все стороны от востока и запада, от лета и севера. А потом в тетрадях записал, где голой камень, где земля, где лес и болото, и губы сколь выдалось на остров, и в которую сторону…
Кулак настоятеля опустился на подручку кресла.
— Кто позволил? — крикнул и сразу понял: нет, не станет у него Никон позволения спрашивать.
— …А все для того, чтобы патриарху ведомо было, где монастырю Крестному пристойно быти — на каковом месте.
«Вот чем обернулся сан архимандрита с шапкою, с палицей, и с бедренником[89], и с осеняльными свечами[90]… Вот какой подкоп ведет патриарх под обитель соловецкую! Только подумать — дрожь пробирает: захиреет монастырь, отнимут у него угодья, отберут усолья, присвоят мельницы и промыслы… Господи, за что наказуешь!..»
А Герасим ронял слова страшные и тяжелые, словно пудовые гири:
— От того же Нифонта выведал за немалую мзду, что Никон уговорил государя отписать ему из соловецкой вотчины Кушерецкую волость да Пильское усолье.
В глазах у настоятеля потемнело. «„Устами своими враг усладит тебя, но в сердце своем замышляет ввергнуть тебя в яму; глазами своими враг будет плакать, а когда найдет случай, не насытится кровью…“ Правду глаголишь ты, господи! Внемлю слову твоему и не уступлю Никону… Ни куска не получишь, патриарх собачий! Моя вотчина! Моя…» Грудь перехватило железными клещами, Герасим Фирсов нелепо вильнул всем телом, закачался и поплыл наискосок в дальний угол, потолок кельи неудержимо повалился под ноги…
Герасим успел подхватить архимандрита, боком сползающего с кресла. Старик синел на глазах, царапал ногтями грудь, судорожно разевал рот.
— Меркурия сюда, старца больничного! — закричал Фирсов. — Да живее, олухи!
Глава четвертая
1
Первым словом у Степанушки было «тятя». Второй годик пошел парнишке. Отец в нем души не чаял, мастерил ему судёнышки, туесочки, корзинки, большого деревянного коня вырезал, да только был тот конь Степанушке ни к чему. Парнишка смышленым рос, но зимой стряслась с ним беда. Играл он на куче бревен, а они возьми да раскатись. Завалило Степанушку по пояс. Милка, услыхав крик, выскочила на улицу, дитя из-под бревен вызволила. Хорошо, что был тепло одет Степанушка: наставило ему синяков да шишек, могло статься и хуже. А ножку все-таки сломало. Денисиха, как всегда, ругаясь под нос, долго врачевала его, но парнишка остался хромым: кость неверно срослась. С грустью поглядывал Степанушка то на деревянного коня, то на зажатую в досочки ногу и целыми днями лежал на печи.