Митька Звягин вертел в пальцах большую медную ендову, невидящим взглядом смотрел мимо певца. Молодая жена не сводила взора с муженька, томно вздыхала. Он толкал ее коленом: «Отвернись, дура, люди видят!»
Гости забыли о выпивке. Красноносый мужик, сосед Бориски, согнутым пальцем вытирал уголки глаз, а его приятель тихонько всхлипывал, покачивал головой и, моргая, шептал:
— Как поет, ах ты господи, ведь как поет!
Примолкло застолье, зачарованное пением. Переливчатые раскаты мощного голоса бились в тесной горнице, вырывались через раскрытые окна на волю и неслись над избяными крышами, замирая далеко за деревенской околицей…
— Варлаам Канин поет, — говорили жители, — наш Варлаам…
На следующее утро, напившись квасу, Бориска заторопился в путь. Самко проводил его за деревню, расставаясь, сказал:
— Хлебопашество я забросил: в земле нашей сеешь зерно, а жнешь чертово семя. По весне пойду на Нову Землю с Митькой Звягиным. Берет меня в дружину промышлять белуху. Тебе ведь судовое дело знакомо, может, махнем вместе… Подумай. Ежели что, я за тебя горой.
Бориска поклонился ему:
— Спаси бог, Самко! Приспичит — приду.
Оглянувшись шагов через сотню, Бориска увидел, что Самко все еще стоит на пригорке, и стало ему хорошо на душе, потому что есть на свете такие люди, как Фатейка Петров, Егорка, дед Антипка, Самко, и добрых людей, наверное, все-таки немножко больше, чем дурных.
Глава третья
1
Окна были плотно затворены, и в келье стоял тяжелый затхлый дух. Слюда худо пропускала свет пасмурного дня, а лампадка перед образом Спаса нерукотворного не могла развеять полумрака.
Отец Илья лежал глубоко в постели, желтый и высохший, как мощи, глаза ввалились и потускнели, грудь почти не приподымалась, были слышны лишь короткие вздохи.
У изголовья, перебирая лестовки и шепча молитвы, переминались соборные старцы — дюжина в полном сборе. Больничный старец Меркурий сидел у постели и изредка дотрагивался пальцами до иссохшего запястья архимандрита, покачивая головой. Меркурий совсем ослеп, и сейчас ему ничего не оставалось делать, как сидеть да щупать пульс умирающего.
Черный собор ждал: хватит ли сил у настоятеля выразить предсмертную волю, на кого жестокий старец укажет возложить сан архимандрита.
Клобук лежал на столе рядом с Евангелием, из-под него золотым ручейком по зеленому бархату скатерти пробегала нагрудная цепь панагии[128].
Келарь Сергий бросал в ту сторону косые взгляды, кончиком языка незаметно облизывал сухие губы и тотчас же благочестиво опускал веки.
Уж он ли не был правой рукой владыки! Почитай, всем монастырским хозяйством ведал, все учитывал, рассчитывал, взвешивал. Лучше его никто хозяйства не знает, а в игуменском деле это куда важнее, чем с патриархами воевать. Неужто на этот раз обойдет его судьба? От этих мыслей холодело у келаря сердце: «Ведь коли не поставят в архимандриты, так и с келарей погонят. Кабы еще Фирсова поставили, то, куда ни шло, с ним спеться можно. Однако кукиш Герасиму, а не архимандритский титул. Про его плутни не только Москве — самому господу богу все доподлинно ведомо. А если Боголеп?.. Ну в таком разе хоть караул кричи. Уж постарается старый пройдоха свести со мной счеты за то, что я наотрез отказался поделиться с ним поминками от сумпосадских купчишек. Да и поминки-то были — тьфу! Ах, господи, кабы знатье, разве бы не поделился? Да все бы отдал!..»
Келарь бросил на отца Боголепа недобрый взгляд и снова опустил веки.
Старец соборный Боголеп, возведя к потолку очи, шевелил губами, делая вид, что творит молитву. На душе у старца было муторно. Неделю назад отправил он письмо благодетелю своему, саввинскому архимандриту Никанору, с известием, что настоятель Илья зело плох и недалек тот час, когда призовет его к себе господь. Однако бог своего слугу призвать поспешил, и теперь Боголеп каялся, что не известил Никанора раньше… Сам Боголеп ни на что не надеялся. Куда ему, старому, в архимандриты. Не хватало вляпаться в церковную свару — тут головы не сносить. А не своей смертью или за тюремной решеткой помирать ему не хотелось. Не дай бог, конечно, ежели поставят келаря Сергия: уж этот постарается его раньше времени в гроб вогнать… А при отце Никаноре, духовном брате, славно бы он пожил остатние годы. Сел бы в какое-нибудь усолье приказчиком и жил себе припеваючи. А теперь неведомо, что будет…