Дом Станы уже близко — огромный серый облупившийся куб с заросшим сорняками садиком, в окнах куба полощется розовое, голубое, желтое белье, много широченных трусов и лифчиков размера D.
— Зайдете выпить чего-нибудь? — спрашивает Стана. — Давайте-давайте, пошли, я вас с мамочкой познакомлю!
И она тащит нас на лестницу, которая вот-вот рухнет, кто должен делать ремонт в домах-кондоминиумах, остается в Белграде неизвестным. Стана стучит в дверь, некоторое время спустя замечаю, что на нас смотрят в глазок.
— Это я, мамочка! — говорит Стана.
Дверь приоткрывается, и становится видна сильно немолодая женщина с изнуренным лицом, довольно крепкая и совсем не такая, какой я себе ее представляла, то есть ни в чем не похожая на Стану. Неприветливо взглянув на нас и не вынимая чинарика изо рта, женщина эта разворачивается и, подойдя к продавленному креслу, усаживается в него. Мы по-дурацки топчемся у двери, не очень понимая, что говорить, пока не заговаривает — жизнерадостно, по интонации искренне и очень нежно — Стана, которая опомнилась куда раньше нас:
— Мамочка, я пришла со своими друзьями, Francuzi, ты же помнишь, я тебе рассказывала о своих друзьях Francuzi…
Старуха не отвечает, она так и сидит, посасывая чинарик, и взгляд у нее отсутствующий. Древний телевизор, кое-где подклеенный скотчем, показывает клип «Пинк-ТВ»: бирюзовое Адриатическое море, посреди — Цеца в расшитых блестками стрингах (сразу видно, что жир на ляжках отсосан, а груди целиком переделаны), отплясывает на яхте и с деланным надрывом шепчет:
Вещей в квартире немного, и с первого же взгляда понятно, что ничего тут не менялось как минимум со времен Второй мировой войны: типичная мебель 40-х годов. Стены оклеены желтыми в белую полосочку обоями, вот только обои эти местами уже покоричневели и отстали от стен. На одной из стен — портрет Иосипа Броз Тито в белом костюме и с медалями на гордо выпяченной груди; цветная фотография, конечно, малость выцвела, но Тито там все равно чертовски представителен, а рядом — черно-белый, куда более скромный Милошевич.
— Выпьете чего-нибудь, Francuzi? Мамочка, ты чего-нибудь выпьешь? — кричит из кухни Стана.
Старуха не отвечает, так, цедит что-то сквозь зубы.
Мы садимся на продавленную кушетку, одна из пружин угрожающе скрипит, я делаю вид, что ничего-ничего, и в это время другая пружина впивается мне в зад, я вся изгибаюсь, но все же исхитряюсь принять позу, тут же перенятую Аленом: спина прямая, руки на коленях. Стараюсь мило улыбаться и сосредоточиваюсь на телевизоре. Цеца окружена теперь группой бодибилдеров, она ходит развинченной походкой по палубе и принимает эротические позы.
Старуха все так же безучастна, она словно загипнотизирована Цецей. На конце тлеющей сигареты дрожит столбик пепла.
Я вдруг вспоминаю одну фразу Виктора, сказанную, когда мы как-то субботним вечером якшались со всяким сбродом в splavi — так здесь называют ночные клубы на баржах, стоящих вдоль берегов Дуная. В «Braveheart», где адский шум, размалеванные куколки и захмелевшие мачо. Усач с напомаженными волосами и в подтяжках аккомпанировал тогда на аккордеоне заунывному пению девицы в вечернем платье, а Виктор, сидевший в расстегнутой рубахе и с бутылкой пива в каждой руке, воскликнул смеясь:
— Тито отдал концы, Югославии больше нет, у нас забрали Косово, Милошевич в Гааге, только у нас и осталось, что турбо-фолк!
В ту минуту смысл его слов от меня ускользнул, но теперь осенило, теперь я поняла, что они значат. Во всем этом есть нечто трагическое и жалкое.