— И нужно же было как раз сегодня погаснуть электричеству! Вечно такие истории…
Шпирауге говорил милостиво и многословно, теребя пышные усы, засунув записную книжку между второй и третьей пуговицами мундира, сдвинув на затылок высокую фуражку, так что, вопреки правилам, из-под нее торчал клок волос. Ничего не поделаешь, караульной команде придется идти за получкой с запасными карбидными фонарями.
— Не отложить ли лучше выплату жалованья? — спросил унтер-офицер Шмилинский. На это он получил хлесткий ответ:
— Быть может, отложить и завтрашнюю раздачу летнего белья? И раздачу табака? И экзекуцию над Бьюшевым? А? Скоро вы уж и самих себя отложите, — закончил он вдруг снисходительно.
Как удачно ему подвернулось это слово «экзекуция», удачное, подходящее иностранное слово, созданное для того, чтобы прикрывать все слишком обнаженное и помочь выпутаться из любого затруднительного положения. Увидев, что арестант покончил с едой, он кивнул пришедшему вместе с ним переводчику, который устроился, лениво покуривая, возле дверей, и подошел к Грише.
— Скажи ему, что с отсрочкой экзекуции покончено и что экзекуция была назначена на сегодня, но что мы отложили ее до завтрашнего дня, пока не будет рассмотрено ходатайство генерала фон Лихова о помиловании. Скажи ему, чтобы он ничего на этом не строил и что завтра в двенадцать истекает срок для ходатайства о помиловании. И затем завтра в три экзекуция будет произведена.
К большому неудовольствию Шпирауге в помещении водворилась тишина — такая глубокая, что можно было расслышать сквозь почти прикрытые двери шепот людей в коридоре. Солдаты, как стояли и сидели, все побросали свои дела и, словно притянутые магнитом, повернулись к Грише и фельдфебелю.
Пространство между обеими парами глаз было насыщено напряжением, словно силовое поле. Бьюшев, или, как они привыкли его называть, Гриша, сначала побледнел, позеленел, но тут же покраснел от гнева. Впрочем, он овладел собою настолько, что не накинулся на переводчика, а лишь крикнул:
— Скажи ему, что они хотят расстрелять невиновного. Скажи ему, что мне все равно, где подыхать. Скажи ему, что приговор неправильный, пусть все это знают! И что это позор — скажи ему, — но не для меня!
Переводчик, латыш Павел Долкен, перевел слова Гриши. Так как на его толстых плечах сидела голова философа, правда, не особенно высокого полета, и так как его давно занимала мысль об условности человеческого восприятия, он позволил себе употребить вместо слова «позор» слово «несправедливость».
«К чему перебранка? — решил он про себя. — К добру она никогда не вела. Ведь Гриша прекрасно может отвести душу и не раздражая фельдфебеля».
Страстный тон арестанта был чрезвычайно кстати для фельдфебеля. Он стал очень официален;
— Осужденному многое разрешается, но надо знать меру.
Переводчик опять же сгладил его ответ, заменив слово «осужденный» словом «несчастный».
— Если он пожелает чего-нибудь к ужину, пусть скажет об этом ефрейтору Захту. А всем остальным пора на сбор, за получкой! Понятно? Он может жрать, что пожелает. Сегодня, в честь святого Мартина, в офицерской столовой — гусь, не один, конечно, а несколько. Гриша может потребовать гуся, красного вина, да и курить разрешается вволю. Разумеется, все а меру. Завтра ему выдадут вещи, чтобы он ими распорядился. А если он захочет отправить их жене, Красный Крест берется доставить их по назначению. Так, — наконец вздохнул он с облегчением. — А теперь скажи ему, чтобы он не думал ни о каких глупостях. Сотни тысяч превосходных парней не имеют счастья полакомиться жареным гусем перед отправлением в последний путь. Погодите, — хлопнул он себя по лбу, уже почти уходя, — чуть было не забыл самого главного: хочет ли он попа или кого-нибудь из наших пасторов? Не знаю, остался ли еще в городе кто-нибудь из русских попов. Если нет, пусть выбирает между католиком и протестантом.
Гриша спокойно слушал перевод слов фельдфебеля.
Особой охоты видеть попа у него нет, но все же он подумает. Раз суждено умереть, он не станет разводить всякую канитель, но он хочет накануне сходить в баню, а вечером с людьми посидеть, поговорить на родном языке — с Бабкой и коротышкой Тевье. Он хочет быть погребенным на русском кладбище, и если уж на то пошло, он сам завтра утром выроет для себя могилу.
— Ладно, ладно, — кивнул фельдфебель Шпирауге. — Во всем этом нет ничего невозможного. — Он захлопнул записную книжку и сунул ее в карман. Итак, он желает Грише доброго дня и доброй ночи и мужества на его последнем пути… И уже на ходу добавил: — Не так страшен черт, как его малюют! Кто в наше время еще может сам себе рыть могилу и знать, где и когда успокоятся его кости? Время смутное, и ни один человек, сколько бы их ни было здесь, в караульной, даже и не подозревает, когда для него придет час покоя и мира, когда настанет конец.