Выбрать главу

— Платить дань тем, кто сам вчера был нашим данником? — возмутился было Баязид-паша.

Султан прервал его.

— Не дань, а плату за содержание, как ты слышал. Что же, мы поручаем, Ибрагим-паша, тебе договориться о сем с ромеями. По части их казны, — добавил он с улыбкой, — ты у нас мастак.

В словах султана содержался намек на памятную всем историю. Перебежав от Сулеймана Челеби к Мусе, Ибрагим-паша остался визирем. И в чине такового был послан в Константинополь взять с императора ромеев обусловленную дань, но вместо этого уговорил его не отдавать Мусе ни ломаной монеты, а сам перебежал к Мехмеду Челеби.

Вслед за султаном улыбнулся Эвренос-бей. За ним — первый визирь. Ибрагим-паша, нисколько не смутясь, сложил на животе тонкие темные ладони и отвечал с поклоном:

— Мой государь по доброте, присущей падишахам, преувеличил достоинства его раба. Но, гордый царственным доверьем, раб потщится всеми силами своими оправдать доверие господина.

На том и порешили. Ибрагим-паша с утра отправлялся с посольством в Салоники, Баязид-паша — в воинской стан готовить рать к походу на Загору. А падишахской ставкой отныне делался Серез, удел почтенного Эвреноса-бея.

Воеводы поднялись, дабы оставить шатер. Но тут султан спросил:

— Постой-ка, Баязид-паша, а этот соучастник шейха, как его?..

— Ахи Махмуд, — подсказал Ибрагим-паша.

— Да, он самый. Что? Свободно себе гуляет по столице нашей?

— Не будем торопиться, государь, — все так же улыбаясь, ответил Баязид-паша. — Пускай вернется вместе с Азизом-алпом к Бедреддину. Есть тут у нас одна затея.

Султан внимательно взглянул в глаза визирю. Но больше не изволил ничего. Как будто понял.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Ищите меня не в земле

I

Они шли по каменистой, похрустывавшей под ногами дороге. Старик в замызганном халате, на голове куколь, через плечо не то кобуз, не то лук в чехле, на ногах постолы, тяжело опиравшийся о посох. За ним мальчик лет тринадцати в рваном зипунишке, в когда-то нарядных узорчатых, а ныне стоптанных грязных сапожках, подвязанных бечевой, с кокосовой чашкой для подаяний у пояса.

Мальчик замедлил шаг. Сел на обочину.

— Не могу больше, дедушка Сату!

Старик остановился не сразу. Будто голос долетел к нему издалека.

— Вставай, Доганчик!.. Нельзя сидеть… Спустимся в долину… Там в деревне отдохнем.

Мальчик посидел, прикрыв глаза. С трудом одолевая тяжесть в ногах, поднялся, поплелся вслед за стариком. Сорок свидетелей нужно было привести, чтобы опознать в согбенном, часто и тяжело дышавшем старце с черным, словно закопченным, сморщенным лицом и невидящим, слепым взглядом ашика Шейхоглу Сату, который меньше полугода назад шел из Измира в Изник молодой легкой походкой, распевая под дождем песни. А между тем то был он.

Стояла поздняя осень. Ночи случались холодные, особенно на продуваемых ветрами перевалах, но дни сияли ярче, чем летом, а в долинах на солнце и вовсе было тепло.

Шейхоглу Сату не замечал свеченья чистого осеннего неба, не видел опустелых пашен и садов, влажной, словно разомлевшей в лучах вечернего солнца, земли, которая, отдав свои плоды, готовилась к зимнему сну. В глазах ашика стоял мрак. Длинная, сладчайшая и мучительная жизнь его минула. После того, что видели его глаза, легче всего было лечь вот тут на камни у дороги и умереть. Но он не мог себе позволить этой роскоши. Он должен был подать учителю весть, и как можно скорее. И лежал на нем обет — сберечь мальчишку. И он шел. Превозмогая слабость, боль в негнущейся спине, сжигаемый полынной горечью души.

Вначале их путь лежал среди тихих безлюдных полей, обобранных садов, мимо небольших городков, где хозяйничали османские отряды, деля между беями и слугами государевыми землю, которая еще недавно, по слову ашика, была накрыта как общий братский стол. Деревни были сожжены, пограблены. Ни детского, ни петушиного крика, ни собачьего лая. Лишь ветер хлопал оторванными досками крыш, завивал по улицам солому да пыль, шибал запахом гари и тленья.

Сату видел: этой дорогой прошла османская сила. Ни пищи, ни крова им здесь было не найти. И свернул в горы, надеясь, что османцы там не успели побывать.

Он хорошо помнил, что оставили после себя орды Железного Хромца. Но эти в лютости превзошли самого Тимура. Тот грабил, жег города, угонял в рабство. Но не воевал с землепашцами, не вырезал подряд деревни. И потом, Тимур завоевывал чужие земли, порабощал чужие народы. Эти же побивали свой народ в своей стране. И не оставляли на пути своем ни живой души. Кровью залить, огнем выжечь хотели память о том, что было на этих землях.