Выбрать главу

«Соединение всех этих причин образует такую массу влияния, враждебного человеческому своеобразию, что трудно вообразить себе, как оно спасется от них. Если права на своеобразие (индивидуальность) должны быть когда-либо предъявлены, — то время это делать теперь, ибо ассимиляция еще не полна. Когда же человечество сведется все к одному типу, — все, что будет уклоняться от этого типа, будет ему казаться безнравственным и чудовищным. Род людской, отвыкнув от зрелища жизненного разнообразия, утратит тогда всякую способность понимать и ценить его».

Какие же средства предлагает Милль к исправлению этого зла? «Одно остается, — говорит он, — чтобы самые замечательные мыслители Европы были бы как можно смелее, оригинальнее и разнообразнее». Возможно ли мыслителям быть оригинальными и разнородными там, где «почва» уже однородна и не нова? Он доказал на себе, что это невозможно, являясь крайне оригинальным, как отрицатель того, что ему в прогрессе не нравится, именно смесительные упрощения наций, сословий и людей, он сам становится очень дюжинным человеком, когда пробует быть положительным и рисует идеалы. В книге своей «Le gouvernement representatif» он является самым обыкновенным конституционалистом; предлагает какие-то ничтожные новые оттенки, в сущности опять-таки уравнивающего свойства (напр., чтобы и меньшинство могло влиять на дела так же, как и большинство, и т. п.); не выносит идеи самодержавия и клевещет точно так же, как и Бокль, на великий век Людовика XIV; не терпит и демократической грубости наций более молодых, как Америка или Греция, у которых представители еще не совсем задохнулись от среднеджентльменского общественного мнения и потому дерутся иногда в палате. Значит, самый обыкновенный, приличный «juste-milieu». В книге «О правах женщин» он является тоже очень обыкновенным человеком; хочет, чтобы женщина стала менее оригинальной, чем была до сих пор, чтобы стала меньше женщиной, чтобы более походила на мужчину. Хочет и картину семьи упростить и уравнять, только не сурово-буржуазно, как хочет этого Прудон, а с несколько нигилистическим, распущенным характером. К религии вообще он относится сухо и нередко враждебно забывая, что ни конституция, ни семья, ни даже коммунизм без религии не будут держаться; ибо английская и американская конституции выработались преимущественно от религиозных верований и борьбы, и семья, без иконы в углу, без пенатов у очага, без стихов Корана над входом — есть не что иное, как ужасная проза и даже «каторга», по замечанию Герцена [(вот уж видно человек из народа, еще не упростившегося до гадости!)]; Милль словно и не знает того, что общины, которые держались твердо и держатся до сих пор духоборцы, скопцы, монастырские киновии, анабаптисты, квакеры, мормоны — все держатся верой и обрядом, а не одним расчетом и практическим благонравием. Общества же вроде Нью Лапорка Овена разлетелись в прах.

В своей политической экономии Милль очень занимателен, но опять не столько там, где он является созидателем будущего, там он осторожный лишь подражатель французским социалистам; а больше там, где он, как простой и добросовестный наблюдатель, изображает реальное положение дел в разных странах; в тех главах, где он говорит о фермерстве разного рода, о положении крестьян и характере работников в разных странах Европы и т. п. К тому же и тут, как и у всех либералов и прогрессистов, на знамени стоит «благоденствие» и больше ничего. Есть, однако, и тут у него одно место, которое действительно очень оригинально и смело в книге, заботящейся об агрономии. Это то, где Милль уговаривает людей перестать слишком тесниться и слишком заселять и обрабатывать землю… «Когда последний дикий зверь исчезнет, — говорит он, — когда не останется ни одного дикого свободного и леса, — пропадет вся глубина человеческого ума, ибо не подобает человеку быть постоянно в обществе ему подобных, и люди извлекли давно уже всю пользу, которую можно было извлечь из тесноты и частых сообщений». Но как же при мирном прогрессе без падения и разгрома слишком старых цивилизаций остановить бешенство бесплодных сообщений, которое овладело европейцами; как утишить это воспалительное, горячечное кровообращение дорог, телеграфов, пароходов, агрономических завоеваний, утилитарных путешествий и т. п.? Средство одно — желать, чтобы прогресс продолжал скорее свое органическое развитие и чтобы воспаление перешло в нарыв, изъязвление или антонов огонь и смерть, прежде чем успеет болезнь привиться всем племенам земного шара! А Милль говорит там и сям, что в прогресс нельзя не верить. И мы, правда, верим в него; нельзя не верить в воспаление, когда пульс и жар, и даже движения судорог сильны, и сам человек слаб…

После этого прекрасного замечания Милля против заселения и обработки земного шара нам будет легко перейти к Рилю, немецкому публицисту, который думает о том же уже не мимоходом, а целыми такими книгами, как «Land und Leute». Я не имею под рукой теперь ни самой книги Риля, ни чьей-нибудь статьи об этом сочинении; и потому все, что я скажу об нем на память, будет верно только в общих чертах. В книге «Land und Leute» Риль жалуется, что в средней Германии умы, характеры и, вообще говоря, люди измельчали и как-то смешались во что-то неопределенное и бесцветное; произошло это от многолюдства, тесноты, множества городов, удобства сообщений и т. п. Он придает большое значение лесу, степным пространствам, горам, одним словом, всему тому, что несколько обособляет людей, удаляет их друг от друга и препятствует смешению в одном общем типе. Только крайний север Германии и крайний юг ее, по мнению Риля, имеют еще некоторую глубину духа (имели, вероятно, и едва ли иметь будут надолго; «претворение всего в одно — идет и идет вперед», — как выразился с ужасом Милль). На юге есть высокие горы и большие леса, говорит он, и потому люди еще не совсем стали похожи на людей средней Германии. У них есть еще глубина духа, даровитость и своеобразие. В средней Германии — только в прирейнских виноградниках, а не в городах есть у людей что-то свое (кажется, он говорит, особый юмор или особая веселость).

Боюсь, чтобы кто-нибудь не принял этот вопрос за политическую децентрализацию! К. Аксаков (кажется) жаловался на то, что северо-американцы все до одного отравились политическим принципом, приняли слишком много государственности внутрь. Есть теперь и русские такого рода в обилии. Боюсь, чтобы кто-нибудь не подумал с либеральной невинностью, что стоит только на Кавказе или в Туркестане завести земские учреждения и ограничить власть губернаторов, чтобы эта глубина духа явилась тотчас же. Но Риль говорит о своеобразии, а не своевластии или о самоуправлении!

Земские учреждения могут быть и полезны, и хороши, но если будет у нас глубина духа и даровитость, то вовсе не от них, а от иных, более серьезных причин. Г. Кошелев, например, говорят, был полезный деятель земских учреждений, но глубины в его статьях нет никакой; все дно видно, и премелкое дно! Например, в статье, напечатанной в «Беседе», «Что нам нужно?» (Совсем не то нужно, г. Кошелев; нужна правда, но больше философская, чем юридическая; юридическая правда не излечит нас от европеизма!)

Риль в этом случае думал о своеобразии провинциальной жизни потому, что смешение и упрощение людей средней Германии в одном общем и мелком типе ему так же не нравится, как не нравится Миллю всеобщее индивидуальное упрощение Англии и континентальной Европы. Риль заботится не только о своеобразии и бытовой отдельности провинций; он заботится точно так же и об отдельности и своеобразии сословий. Очень ясно это изложено у него в книге его «Четвертое сословие или пролетариат». В этой книге он даже приводит злорадно мнение немецких крестьян о железных дорогах; он уверяет, что в некоторых местностях они смотрят на них, как на новый вид Вавилонского столпотворения, на пагубное смешение языков, и дерзает даже видимо сочувствовать им. Быть может, были такие крестьяне в то время, когда он писал свою книгу (я не знаю, когда она вышла); но я недавно видел уже и на утесах живописного Земмеринга крестьян в цилиндрах, ждущих поезда с зонтиками под мышкой.

Дж. Ст. Милль предлагает средство невозможное и непригодное — своеобразие и разнообразие европейской мысли без разнообразия и своеобразия европейской жизни. Риль с этой же целью советует как бы нечто лучшее: по возможности долгое со хранение старых общественных групп и слоев; предостерегает от дальнейшего смешения. Действительно, только при этом условии возможно некоторое подобие того, о чем заботится и сокрушается Милль; но, во-первых, Риль сын своего народа и своего века; он не в силах уже идти дальше простого охранения старого, имеющегося налицо. Оттенки групп Северной Пруссии, Баварии, Тироля, Рейна и т. п. Все это больше и больше сглаживается; а совершенно новых, но глубоко разделенных групп и слоев он не может себе вообразить и не трудится. И по отношению к Западу и своей отчизне он прав. На старой почве, без нового племенного прилива или без новой мистической религии — это невозможно. Когда на развалинах Рима и Эллады образовались новые культурные миры Византии и Западной Европы, то, во-первых, в основание легла новая мистическая религия; во-вторых, предшествовало этому могучее племенное передвижение (переселение народов): на Востоке для образования Византии — меньше, на Западе — больше; и, в-третьих, образование нового культурного центра — Византии на Босфоре. Христианство, новая религия для всех, для Востока и Запада; для Запада — центр старый, но обновленный иноземным племенным приливом; для Востока — племя старое, греческое, гораздо менее обновленное иноземцами, но отдохнувшее, так сказать, в долгом застое идей, и центр совершенно новый — Византия. Ничего подобного в Европе Западной нет и пока не предвидится. Риль поэтому прав вообще, что нужны пестрые группы как для образования особых, общих, крепких типов, однородных в каждой группе, отдельно взятой, своеобразных при сопоставлении с другими группами и слоями; так и для богатой формации отдельных типов, и для содержательности самих произведений ума и фантазии. Так, например, монах, похожий на других людей своей сословной группы, на монахов, становится очень оригинален, как только мы его сравним с членом другой, довольно однородной в самой себе сословной группы, положим, с солдатом; так малоросс, сохранивший все главные психические и бытовые черты своей провинциальной или этнологической группы, не особенно оригинальный у себя дома, чрезвычайно оригинален, если его сравнить с великороссом-крестьянином, представителем другой местной группы и т. д.