Тот чувствовал себя величайшим завоевателем всех времен, личностью беспримерной и провиденциальной, призванной к осчастливливанию немецкого народа и к достижению мирового гегемона Германии. Он глухо намекал даже на то, что после войны даст народу новую религию.
Он не был инородным телом в теле Германии. Это не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою одну – правда, самую жуткую, но характерную сторону германской нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в которой вера в исключительность германской нации смешивалась с мечтою – во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство всемирного владычества. А с него самого было бы достаточно привести народ к этому блаженству, устроить его в нем, а после этого отойти в некие потусторонние высоты и наслаждаться, видя оттуда ослепительные плоды своих дел и впивая фимиам благодарных поколений.
Правда, когда война, грубо опрокинув все его расчеты, оказалась не заманчивым блицкригом, а невиданной мясорубкой, шесть лет перемалывавшей плоть его народа (другие народы были ему глубоко безразличны), он, скрежеща зубами, с пеной у рта бросаясь на пол и грызя ковер от ярости, от досады и от горя о погибающих соотечественниках, все же гнал и гнал их на убой вплоть до последней минуты своего существования. Но это было не то ледяное бездушие, с каким бросал в мясорубку миллионы русских его враг, а отчаянная попытка – дотянуть как-нибудь до минуты, когда фортуна обернется к нему лицом и изобретенная, наконец, немцами атомная бомба превратит Москву и Лондон в ничто.
Его противопоставление себя и своего учения всякой духовности тоже не отличалось последовательностью и окончательностью. Он с благоволением поглядывал на поползновения некоторого круга, группировавшегося подле Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не порывал и с христианством. Поощряя распространение в своей партии очень туманного, но все же спиритуалистического мировоззрения (“готтлеубих”), он сам за два дня до самоубийства обвенчался, как известно, по церковному обряду с Евой Браун.
Проигрывала и его идеологическая концепция. Она была лишена именно той стороны, которой сильна была Доктрина: интернациональности. Мечта о владычестве 70-миллионного немецкого народа над двумя с лишним миллиардами земного шара действительно могла бы назваться бредовой. И если бы вторая мировая война окончилась, каким-нибудь чудом, победой Германии, концепцию пришлось бы в корне пересмотреть, расширив базу “нации” по крайней мере до границ европейской “расы господ”. Но и тогда эта концепция, по самой своей природе, должна была бы стать объектом ненависти и отвращения для подавляющего большинства народов нашей планеты. Задача же Гагтунгра заключается как раз в обратном: в кристаллизации такого учения, которое, тая в себе ядро будущей всемирной тирании, на первых порах казалось бы привлекательным для большинства.
Интересно отметить, что если концепция национал-социализма страдала безнадежной националистической или расовой ограниченностью, то советская Доктрина – в том виде, в каком она пребывала в течение первых двадцати лет своего господства, отличалась противоположным дефектом: все это время она относилась с пренебрежением и даже враждебностью к национальному импульсу в психологии масс. Национальное начало терпелось только в тех случаях, когда речь шла о национальных меньшинствах или об угнетенных нациях колоний.
Концепция Третьей империи грозила, в случае ее победы, еще более ужасающими бедствиями. Она грозила полным уничтожением Русского государства и превращением России в опустошенную зону хозяйничанья бесчеловечного и неумолимого врага. А в более широких масштабах она сулила разгром и уничтожение западных государств – носителей наиболее демократических режимов и простирание над миром от Японии и Австралии до Англии и Канады черного покрывала длительной, убийственной физически и духовно, эры владычества “расы господ”. Такой путь ко всемирной тирании был, быть может, еще прямее, еще менее обещающим спасительные срывы и излучины, чем победа интернациональной Доктрины.
В исходе войны немалое значение имело то, что эманация государственного комплекса чувств, которой восполняет убыль своих сил российский уицраор, усилиями вождя и партии была доведена до таких объемов, какие в мирное время были бы, конечно, немыслимы. Этой эманации способствовали все и все: от пропагандистов и агитаторов в армии до священников на амвонах, от знаменитейших композиторов и писателей до неведомых работников печати и кино, от ведущих ученых до последних, мельчайших партийных работников на заводах. Взывалось при этом к различным инстинктам: и к патриотизму, и к национализму, и к интернационализму, и к вере в Бога, и, напротив, к вере в партию, и к жажде мира, который мог прийти только через победу, и к омерзению и ужасу перед зверствами фашизма, и к любви к своей земле, семье, дому, детям.