Вспомнился прадед Николай Трофимович… (Никита склонил голову, чтобы хроники не мешали вспомнить лицо старика.) В нём удивительным образом сочетались доброта и ошарашивающая порывистая грубость. Он мог страшно нагрубить из-за какой-нибудь мелочи, а потом мучаться несколько дней, иногда даже недель. В конце, когда большинство людей забывало об обиде, он приходил с извинениями. Примерно до шестнадцати лет такой контраст поражал Никиту, заставляя искать причины столь странного и противоречивого поведения прадеда. Мать Никиты старика недолюбливала, а сам Никита ни разу не испытывал к нему ни злости, ни раздражения.
Николай родился через год после окончания Мировой революционной войны. Большую часть жизни он проработал на заводе во Франции, где в послевоенное время не хватало специалистов. Умер он три года назад, за два месяца до своего сто седьмого дня рождения. Проектор всё так же беспристрастно демонстрировал прошлое.
Дверь с шумом распахнулась – кто-то явно не рассчитал сил. Никита поспешил отключить проектор.
В проёме стояла Софья. Никита не мог разглядеть лица, но силуэт узнал бы и при сильном тумане.
— Привет, — произнесла она.
Никита вскочил и принялся растерянно озираться, будто искал что-то, что поможет прогнать гостью.
— Ты чего тут делаешь? — спросил он наконец.
В этом не было абсолютно никакого смысла. Он прекрасно знал, о чём пойдёт речь, но малодушно старался оттянуть решение вопроса, хотя, думается, в глубине души уже знал ответ. Софья шагнула вперёд.
— К тебе пришла, — сказала она тихо.
— Я же тебе сообщение послал, — сказал Никита. — Я…
— Знаю, — ответила Софья и сделала ещё три осторожных шага, точно боялась спугнуть. Теперь Никита мог разглядеть черты её лица. — Просто надо было приехать. Ты же меня не прогонишь?
— Садись, — сказал он, подавляя улыбку, неуместную, как ему показалось.
Софья расположилась на стуле, посмотрела на Никиту своим красноречивым (как она не без оснований считала) взглядом, а он просто залюбовался ею.
— Алексей звонил, сказал…
— Болтун – находка для шпиона, — перебил Никита, силясь побороть притяжение взгляда девушки; и обернулся к темноте позади себя, туда, где стоял проектор.
— Нет, он всё правильно сделал. Ecoute,[1] – она одарила Никиту испытующим взглядом, и, завладев его вниманием, продолжила, медленно, словно боялась оговориться: – Мне пришёл вызов из института.
Никита снова глянул в темноту, будто там его ждала подсказка, как следует отвечать. Нет, он не был удивлён. На несколько секунд мысли о полёте полностью захватили Никиту, а когда он спохватился, смог произнести только:
— Поздравляю, Софи. Прозвучало это вымученно, точно он и не рад был вовсе.
— Вакпоезд через три дня, — сказала Софья, потупив взгляд, и старательно делая вид, что тоже погружена в раздумья, и что не заметила этой безэмоциональности. И вдруг добавила: – Я хочу, чтобы ты летел со мной.
— Да, только кому там нужны sentauguloj[2] вроде меня? — снисходительно улыбнулся Никита.
— Во-первых, не бездельники, а специалисты, помощь которых потребуются в ближайшем будущем. Во-вторых, мне, — сказала Софья. Затем добавила, прищурившись: – И обществу, конечно.
— Допустим, я не имею права лететь. А ты не имеешь права отказываться.
— Ineptie![3] – воскликнула она. — Не полечу я – полетят другие. Желающих достаточно.
— Это всё равно, — вздохнул Никита. — Всё равно мне незачем лететь.
— Если ты думаешь, что остальные едут без семей, или что у них в семьях сплошь крупные специалисты, то очень ошибаешься. У меня, к тому же, оснований больше, чем у других.
— Хорошо, допустим, — ответил Никита, интонацией давая понять, что обдумывает перспективу, и что не следует его беспокоить; и замолчал. И Софья тоже замолчала.
II
В облике Мартина Моренца была какая-то едва уловимая деталь, которая делала его непохожим на других ветеранов. Конечно, его ровесников Никита видел не так уж много, а знал и того меньше; сравнивать же с ветеранами конца прошлого века было неумно – Моренц воевал на других войнах, сам мир его был другим; а человек, это, как известно, мир человека. Но всё же чем-то отличался он от остальных.
Незадолго до отлёта Никита твёрдо решил высмеивать всякую иррациональность, всякое необоснованное ощущение, всякую мысль неизвестного родства, однако тут его ждала неудача. И если с особенным взглядом на Моренца в целом можно было как-то разобраться, то мистический ореол кольца с гравировкой «7–1» заставлял Никиту бросать на психологическую борьбу всё новые и новые силы. Посмеяться же над этим ореолом никак не удавалось.
Никита был готов поклясться, что другие пассажиры ничего подобного не замечали и не ощущали, но и они наверняка чувствовали себя странно, когда случалось заговаривать с Моренцом и сносить долгую паузу, которую тот выдерживал перед ответом, при этом пристально вглядываясь в глаза собеседника.
Во всяком случае, Кэтрин, бортовой врач, с которой Никита успел сдружиться, сослалась на бирманца, который тоже летел на корабле, и пошутила, что, мол, пассажиры как на подбор. Как ни удивительно, но Никита ни разу не видел бирманца. Кэтрин объяснила, что тот покидал каюту и вовсе лишь по ночам – настолько он был занят какой-то научной проблемой.
Какова бы ни была причина – или причины, если их было несколько – но скоро Никита неосознанно перешёл к тактике избегания. Поведение Моренца этому способствовало – большую часть времени он проводил у себя в каюте; выходил только в столовую, да и то – значительно позже остальных.
Наверняка так и прошёл бы весь полёт, но однажды вечером Никита, потерявший счёт времени за очередной книгой, пришёл в столовую позже обычного и столкнулся там с Моренцом. Уходить было неудобно, садиться в одиночестве как-то тоже. Никита спросил, можно ли присесть.
— Не вижу причин против, — ответил Моренц, даже не глядя.
Очень скоро Никита понял, что сидеть за одним столом со столь молчаливым человеком – перспектива ничуть не более замечательная, чем сидеть за соседним столом. Стоило бы заговорить, но вспомнилась сцена на работе, как он хотел остаться наедине со своими мыслями, и ему сделалось смешно и совестно одновременно.
Вдруг Моренц поднял глаза на Никиту, причём взгляд у него был таким, как если бы он умел читать мысли.
— Вы же в ОИВ служили, да? — болтнул Никита, совсем растерявшись. Глаза Моренца едва заметно оживились.
— Да. Было дело, — произнёс он с небрежностью, достойной забытой и маловажной темы, но была в той небрежности и глубоко спрятанная горечь.
С того момента каждый день полёта они беседовали в столовой. Моренц оказался собеседником интересным, хотя и несколько замкнутым, или скорее сдержанным, каким бывает человек, не до конца определившийся с ответом на какой-то очень сложный и важный вопрос. Сдержанность эта, большей частью, касалось политики, в меньшей степени истории. О службе же, вопреки ожиданиям, он рассказывал достаточно охотно – особенно о Бирме и Пакистане.
В 30-м году Моренц поступил философской факультет, проучился четыре курса и уже никто не сомневался, что Мартин посвятит всю жизнь философии, но он… подался в армию.
Однако взяли его не сразу: некоему англичанину Карлу из приёмной комиссии не понравились результаты тестирования. Об этом Моренц рассказывал охотно, с лёгкой улыбкой, но вот причину ухода из института не объяснил.
Спустя время Никита мог с уверенностью назвать Моренца очень интересным и умным собеседником – помимо философии он обладал обширными познания в истории и психологии. И хотя Никита на этом не специализировался, всё же смог поддержать разговор на должном уровне.
Но однажды Моренц не смог, кажется, до конца понять взглядов, а точнее – одной мысли собеседника. В тот раз Никита говорил о Софье, о том, что периодические расставания исключительно полезны; и шутил, что, если бы они виделись постоянно, то давно надоели бы друг-другу и расстались.