Цех стал неузнаваемым. Крыша его была сорвана, и на сером, безрадостном фоне осеннего неба голые конструкции кранов и стропильных ферм казались необычайно высокими. Вместо печей возвышались груды кирпича в железных остовах.
Целый день копошились люди около разрушенной кладки первого мартена. За это им выдавали порцию болтушки и триста граммов хлеба, неизвестно из чего выпеченного, тяжелого, как глина, и колючего, как жмых.
Сегодня посещение начальства было особенно неприятным.
Зондерфюрер Гайс, высокий узкоплечий немец, пинком опрокинул прямо на Сашку небольшую железную печку, возле которой грелись рабочие. На Сашке загорелась спецовка, и ее с трудом удалось потушить. Гайс обругал всех «большевиками» и долго кричал и на рабочих и на «майстера». Когда он устал, его сменил Вальский. Люди поняли только одно: сидеть не разрешается, курить не разрешается, плохо работающие будут лишены хлеба.
После того как начальство удалилось, все, как по уговору, закурили, благо курева было достаточно: Сашка каждый день приносил с собой на завод целый котелок сухого конского навоза, из которого крутили цигарки, прозванные «коньей ножкой».
— Эх, идиоты! — зло произнес Опанасенко, затягиваясь густым, едким дымом.
— Идиот — ты, — раздельно ответил ему Дятлов, сворачивая очередную «конью ножку». — Я уже совсем было собрался уехать, так ты все: куды да куды. Вот и докудыкались.
В бригаде невесело рассмеялись.
— Вот ты, собственно, что потерял, Евстигнеич? — ехидно спросил Луценко. — Домишко у тебя цел, барахлишко — тоже. Ты же имущество остался беречь, ну и береги себе на здоровье.
— Как что потерял?! — накинулся на него Опанасенко. — Я марку свою потерял, сортность свою потерял! Я теперь как слиток, отставший от плавки. Кто его потом разберет: какой он, не брак ли? Придут наши, спросят: «А ты, товарищ обер-мастер, почему остался?» Даже и так не спросят и товарищем не назовут. «Какой, — скажут, — ты нам товарищ? Мы цех из строя выводили, а ты его восстанавливал. Мы немца били — кто штыком, кто молотком, а ты ему помогал». — И он с досадой бросил окурок на землю.
— Да, некрасиво получилось, — уныло подтвердил Дятлов. — Ведь Дмитрюк, которому три дня до могилы осталось, уехал. Васька Бурой уехал. А какой он был? Чуть что — бузит. Нормы пересматривают — орет: нормы велики. Зарплату получает — опять орет: полторы тысячи ему, видишь ли, мало. В столовую явится — опять кричит: то борщ не слишком жирный, то хлеб какой-то не такой, корочка не хрустит. Когда в эшелон садился, и то бузил: почему ему места около печки не досталось! А вот уехал!.. А мы остались…
— Он и там будет бузить, — мрачно вставил Сашка, ощупывая обожженные ноги.
— Это точно, будет, — уверенно сказал Луценко. — А ты сейчас попробуй побузи. Вчера Стеблев Гансу на пояс показал: харчи, мол, плохие, живот подтянуло — а сегодня его уже нету, говорят, в лагерь посадили, за проволоку, под голое небо…
Высоко над их головами, запутавшись в стропилах, засвистел ветер, застучал редкими уцелевшими листами кровли. Заморосил дождь. Дятлов поежился.
— Огонек бы развести, — сказал он.
— Тебе тут разведут огонька — живо согреешься, — ответил Луценко. — Слышал, что холуй кричал? Греться надо работой, мерзнут только лодыри.
— Все равно все бы уехать не смогли, — отвечая на свои мысли, задумчиво произнес Опанасенко.
— Да, все не смогли бы, — отозвался Дятлов, — но кто хотел, тот уехал, а нас как черт попутал. Это ты все, старый хрен, виноват! — снова накинулся он на Опанасенко. — Вот теперь и работай на немца!
— Чудак ты, Иван, право, чудак! Век прожил, а ума не нажил, — заметил Луценко. — Работаешь и мучаешься, а я работаю и радуюсь. Да разве мы на немца работаем?
— А то на кого?
— На своих и работаем. Пока мы цех очистим, наши придут, если еще не раньше. Тогда мы и начнем восстанавливать. Немец все это разве восстановит? Да еще с нами? Ни в жисть! На нас он далеко не уедет.
— Не уедет, говоришь? — оживился Опанасенко.
— Нет. Где влезет, там и слезет.
— Противно не только возить, но и в узде ходить, а взнуздали нас крепко. Теперь жди, пока наши придут и узду снимут. Снимут и спросят: «А почему же ты остался, обер?»
— Важно не то, кто остался, а кто как себя вел, — философски заметил Сашка.
— Ты хорошо себя вел! — огрызнулся на него Опанасенко. — Нам деваться было некуда, нас привели, а ты первый на биржу поскакал, комса липовая.
Сашка обиженно засопел, но ничего не ответил.
Дождь постепенно усиливался. Струйка воды, сбежав с кепки, попала Опанасенко за воротник. Он вздрогнул.
— Урала испугался, морозы там, — бичуя себя, сказал он. — У мартенов и на Урале тепло. — А ведь там работают и сталь плавят! — мечтательно произнес он. — Вспомню я о пробе, как выносят ложку из печи, выливают ее на плиту… Может, смешно, а у меня слюнки текут, будто про кашу вспомнил. Работают там, а нам вот… — И он кивнул головой в сторону кучи мусора. — Хоть бы весточку оттуда, с фронта. Какую-либо весточку, как там у наших дела. Болтают много, да разве поймешь, где правда!
Сашка поднял голову и с неожиданной пытливостью взглянул на Опанасенко. Тот поймал его взгляд и нахмурился.
— Ты, щелкопер, смотри помалкивай, что слышишь. Понял?