Казалось бы, что в такие минуты усиленно нервной работы одного человека за десятерых можно было бы ждать снисхождения и если не помощи, то не помехи. Это не так.
Все, чем можно разрушить настроение при напряженном творчестве режиссера (режиссер не может шага ступить без этого настроения и без поднятия нервов), все, чем можно оскорбить его в смысле неуважения к его труду, все это получает режиссер постоянно и ежеминутно в награду за труды. И все это делается бессознательно, из-за русской привычки: презирать чужой труд.
Можно творить в тишине, при общем сочувствии. Каждый из артистов знает это отлично — и разговаривает. Можно творить при сильном напряжении нервов, но это ненормальное состояние режиссера не оправдывает в глазах артистов могущих прорваться резкостей со стороны режиссера. Режиссер говорит без устали и на весь театр, и это не мешает присутствующим говорить еще громче, заставляя напрягать режиссера все голосовые силы, чтобы перекричать толпу.
Самый трудный момент для режиссера, требующий наибольшего напряжения чуткости и фантазии, это тот, когда он в первый раз и на секунду видит картину со сцены. Он должен угадать эту картину, чтобы вести к ней артистов и всю постановку. Он уже приподнял край завесы, он готов понять все… но его отвлекли неуместной шуткой или побежали искать ушедшего артиста, и все пропало.
Нужно много репетиций, нужен новый счастливый случай, чтобы такой момент повторился. Подумайте: что испытывает режиссер в эти моменты.
И таких примеров в нашей практике — без конца.
Все, что говорится на репетициях, относится ко всем. Все мелочи постановки создают ту атмосферу, в которой артист сливается с автором и артистами и со всеми частями сложного театрального механизма.
Возможно ли у нас добровольно удержать артиста в этой атмосфере? Не скажут ли у нас: «Бесчеловечно держать на репетиции артиста, участвующего в пьесе, но не в акте»?
Режиссер должен просидеть безвыходно, и это человечно, но для артиста — это невозможно.
И вот режиссер должен десятки раз повторять одно и то же каждому порознь, и это не считается бесчеловечным, и режиссер не имеет права ни сердиться, ни упрекать артиста за его хладнокровное отношение к делу.
Не забудьте самого главного.
Режиссер работает теми тончайшими и деликатными частями организма, которые изнашиваются очень скоро.
Тут уж вопрос о здоровье и жизни. Нельзя жертвовать ни тем, ни другим ради каприза или легкомыслия других.
Возвращаясь ко мне лично, следует вспомнить, что я до сих пор нес все главные роли и был сильно занят как актер, что у меня есть большое дело, в котором я должен принимать участие, что у меня есть и общественные занятия, вроде школы, попечительства, что у меня семья и что я больной человек.
Такую работу я несу уже 20 лет — безропотно.
Я делал ее, пока мог.
Теперь — приходится себя беречь.
К счастью, я нашел для этого средство, это — прекращение репетиций в тех случаях, когда они идут недостойно для нашего театра.
Я счастлив, что сделал это открытие, и буду применять его всегда.
В одну из мучительных минут для режиссера я мог быть некорректен по отношению к Вам.
Если это так, охотно прошу извинения. Если же Вы были некорректны ко мне, не мне учить Вас, что Вам делать.
С почтением
К. Алексеев.
Письмо А. А. Блоку 3 декабря 1908 г.
Дорогой и глубокоуважаемый Александр Александрович!
Простите за задержку ответом. Трудный сезон потребовал больших усилий.
Я в плену у театра и не принадлежу себе.
Простите.
«Синяя птица» задержала постановку «Ревизора». «Ревизор» задержит постановку «У царских врат».
Теперь ясно, что в этом году нам придется ограничиться только тремя начатыми пьесами, тем более что сезон очень короткий.
Репертуар будущего сезона еще не обсуждался, и потому о нем говорить преждевременно.
Я прочел Вашу пьесу раза четыре[43].
По-прежнему люблю первые картины. Полюбил и новые за их поэзию и темперамент, но и не полюбил действующих лиц и самой пьесы. Я понял, что мое увлечение относится к таланту автора, а не к его произведению. Я не критик, я не литератор и потому отказываюсь критиковать.
Я не пришел ни к какому выводу и потому могу только писать то, что чувствовал и думал о Вас и Вашей пьесе.
Пишу на всякий случай, так как меня ободряет Ваше умение выслушивать чужие мнения.
Если Вы разорвете письмо, не дочитав его, — я тоже пойму, так как ничего веского и важного я не берусь сказать.
Словом, делайте как хотите, только не сердитесь на Вашего искреннего поклонника.
Я всегда с увлечением читаю отдельные акты Вашей пьесы, волнуюсь и ловлю себя на том, что меня интересуют не действующие лица и их чувства, а автор пьесы. Читаю всю пьесу и опять волнуюсь и опять думаю о том, что Вы скоро напишете что-то очень большое. Очень может быть, что я не понимаю чего-то, что связывает все акты в одно гармоническое целое, а может быть, что и в пьесе нет цельности.
Почти каждый раз меня беспокоит то, что действие происходит в России! Зачем?
В другие дни мне кажется, что эта пьеса — важная переходная ступень в Вашем творчестве, что Вы сами недовольны ею и мечетесь в мучительных поисках.
Иногда — и часто — я обвиняю себя самого. Мне кажется, что я неисправимый реалист, что я кокетничаю своими исканиями в искусстве; в сущности же, дальше Чехова мне нет пути. Тогда я беру свои летние работы и перечитываю их. Иногда это меня ободряет. Мне начинает казаться, что я прав. Да!.. Импрессионизм и всякий другой «изм» в искусстве — утонченный, облагороженный и очищенный реализм.
Чтоб проверить себя, делаю пробы на репетициях «Ревизора», и мне представляется, что, идя от реализма, я дохожу до широкого и глубокого обобщения.
В данную секунду мне кажется, что причина непонимания Вашей пьесы — лежит во мне самом.
Дело в том, что за это лето со мной что-то приключилось.
Я много работал над практическими и теоретическими исследованиями психологии творчества артиста и пришел к выводам, которые блестяще подтвердились на практике. Только этим новым путем найдется то, что мы все ищем в искусстве. Только этим путем можно заставить себя и других просто и естественно переживать большие и отвлеченные мысли и чувства. Когда я подошел к Вашей пьесе с такими мыслями, то оказалось, что места, увлекающие меня, математически точны и в смысле физиологии и психологии человека, а там, где интерес падает, мне почудились ошибки, противоречащие природе человека.
Что это: догадка, мое увлечение новой теорией — не знаю и ни за что не отвечаю, а пишу на всякий случай. Если глупо или наивно, — забудьте, если интересно, — при свидании охотно поделюсь с Вами результатами своих исканий. В письме всего не передашь.
Не сердитесь за откровенное письмо.
Быть может, оно неуместно, но — искренно.
Жму Вашу руку и прошу передать поклон Вашей супруге от сердечно преданного Вам
К. Алексеева (Станиславского).
Письмо О. В. Гзовской 27 июля 1910 г.[44]
Дорогая Ольга Владимировна!
Поздравляю Вас с началом. Дай бог нам никогда не разлучаться. Мне очень досадно, что я теперь не в театре. При мне Вам не было бы так одиноко. Вас, конечно, пугает и то, что мы с Вами не занялись летом. Судьба почему-то не хотела этого. Когда я мог работать, у Вас был больной на руках. Когда Вы освободились, меня связал по рукам Игорь. Он с 20 июня сильно хворает. Весь мой отдых ушел на лечение, на докторов и на мелкие домашние заботы. Я фаталист и верю, что это все было нужно для чего-то. Вот почему мои телеграммы были путаны. Мы сами не знали, куда толкнет нас судьба. В день отъезда в Сочи Игорь серьезно захворал: обострившийся колит с лихорадкой, и сейчас он лежит в кровати в Кисловодске (Дундуковская улица, дом Ганешина).
43
Речь идет о пьесе «Песня судьбы», которую Блок в 1908 году предложил для постановки Художественному театру.
44