Выбрать главу

Хрустальный кувшин уже не сверкал. Солнце отвалилось от окна, и в полусвете звуки заплывали ровнее: хлопотливо стучали тарелки на гостиничной кухне, кто‑то кого‑то позвал, по лестничной клетке прокатился отчетливый смех и упал на замусоленные белые плитки внизу. Включили радио, заревела музыка театрального оркестра, смолкла на миг перед аплодисментами и смехом сотен людей. Нарастал вечерний гул машин на театральных улицах. За последним бледно–розовым лучом на небе вспыхнул первый красный неон. Весь мир был заполнен людьми, близкими, но далекими. Если б я смог подняться на три фута к окну, думал старик, мне бы помогли… но боль не даст, и он знал, что может лишь медленно подтягиваться, а до подоконника и спасения — всего лишь высота стула.

Беспомощность он ощущал острее одиночества. Беспомощность раздражала его, но сохранилась старая привычка к дисциплине и ответственности. Осталось умение не ждать многого и делать, без жалоб, что надо.

Он с отвращением вспоминал госпиталя, когда не двигались ноги или сводило живот, и кто‑то должен был поднимать его на подушках и умывать. Он вспомнил, как провел три недели без воды в южноафриканском вельде, то далекое солнце и боль жажды, но помнил тупую решимость стиснутых челюстей, которая и спасла его. Он помнил, как шел в строю по сухому и каменистому Патанскому перевалу, а с верхних скал сыпались пули, и простое терпение позволяло им идти вперед даже больше, чем отвага или отчаяние. Во время прошлой войны он пережил гибель двух своих сыновей, а затем — смерть жены. Эту утрату спутницы, почти полного своего повторения, любовью и верностью связанной с ним полвека, перенести без жалобы было труднее всего. Несколько месяцев после ее смерти он чувствовал, что вот–вот сломится. Но он выздоровел, и, как прежде, ощутил опору в себе самом. Ему нравилось сознавать, что он сам в состоянии присмотреть за собой.

Послушав какое‑то время, он вздохнул, сжал зубы и подтянулся опять. Отдохнул. Прислушался к раскатистому реву автобусов. Усилие. Отдых. Уж лучше эти дразнящие звуки, чем ничего: они были ему обществом, тем самым обществом, в котором он жил всегда, где люди и вещи были отстраненными и близкими. Бояться следовало тишины. Им овладел страх перед глубокой ночью, когда город заснет; он присосался пальцами к линолеуму, напряг локоть, подтянулся, отдохнул, подтянулся.

Он страшно ослаб. С возрастом он привык к слабости, но сейчас от этой медленной борьбы в жаркой комнатке ему, кроме всего прочего, захотелось пить, и он ощутил себя тонущим пловцом. Теперь при каждой подтяжке он не мог продвинуться даже на дюйм. Он делал попытки снова и снова, отдыхал, тяжело дыша от неотступной боли, пока, наконец, усталость не усыпила его.

Через несколько часов, примерно в четыре утра, он проснулся, потому что ему не хватало воздуха. Ему приснился кошмар. Давний позабытый случай вдруг ожил в сонном мозгу и заслонил собой всё. Когда‑то на его памяти, еще до того, как появились хорошие обезболивающие средства, зубные врачи привязывали своих пациентов к креслу: иначе они не смогли бы обработать больной зуб с нужной точностью. И однажды в пятницу вечером, после того, как медсестру отпустили домой, в зубоврачебном кабинете сидел привязанный мужчина. Врач закрепил у него во рту кривую трубочку для откачивания слюны, включил отсос и тут же рухнул замертво от разрыва сердца. Падая, он сильно ударил пациента по челюсти, но отсос не выключился. Никто не должен был зайти в кабинет до понедельника, и больной так и сидел с трубочкой, осушающей рот, пока его, с помраченным рассудком и распухшего, не обнаружила уборщица. Но во сне старика уборщица не пришла, и он глядел в окно кабинета с пурпурно–желтым узором на стеклах, а во рту становилось все суше и суше всякий раз, когда он пытался пошевелить онемевшими связанными руками…

Он проснулся с дрожью, и когда увидел знакомые стены собственной комнаты, его стиснутый разум облегченно расслабился, но лишь на несколько мгновений. Он действительно смотрел на странный цветной узор в том месте, где в пригрезившемся кабинете врача был витраж: на противоположной стене проступил неоновый рисунок шторы и птичьей клетки; а язык действительно присох и стал, как терка. Тогда он всё ясно вспомнил, и явь оказалась страшнее сна; действительность не могла дать никакого облегчения, кроме сна, в котором тоже не было облегчения.

В комнате посвежело. Старик лежал на сквозняке, который все время дул по полу. Он дрожал от ужаса, теперь охватившего его, несмотря на внутреннюю стойкость. Во рту горело, и проснувшиеся глаза упорно искали лужицу воды вокруг пудинга, но набрели только на белёсое пятно в тени: тряпку от пудинга. Он отчаянно соображал, могла ли вода высохнуть? Испарилась ли она от жары в комнате? В старом линолеуме была довольно глубокая вмятина, и там еще могла оставаться вода. Он сжался на полу, приподнял локти и подтянулся — боль впилась, как проснувшийся паразит. Он вздохнул и расслабился. Сил не было больше терпеть. Впервые он громко застонал.