Выбрать главу

Наконец, он позволил себе опуститься, понимая, что это не к добру. Тяжело дыша на полу, он почувствовал, как подкатила к глазам позабытая мука: он плакал в последний раз тридцать или сорок лет назад, но сейчас слезы не проступили: слезные протоки пересохли. Он сотрясался рыданиями, которые только уродовали рот, когда со вставных эмалевых зубов оттягивались назад живые губы.

Далеко внизу вдруг послышались голоса и шаги! Лицо было стиснуто рыданиями, и он расслышал их, только когда они уже почти приблизились к лестничной площадке.

— Там люк в крыше, можете через него, — говорила женщина, — а дымоход направо у следующей двери. — Где бы мне взять воды? — вежливо спросил хриплый мужской голос. — Мне нужна будет вода для цемента.

Глаз старика увидел их ноги: пушистые тапочки домовладелицы, казавшиеся живыми на сквозняке, и большие ботинки рабочего. Сердце его воскресло! Наконец‑то ему повезло — и, главное, в субботу днем!

Он открыл рот и закричал: «Помогите!»

Вырвался сухой звук, будто разорвали лист бумаги. Он напрягся сильнее, и звук получился громче — как кашель.

— Попросите у старика, — сказала хозяйка. — Вот его слышно за той дверью. Обождите секундочку, я вам покажу…

— Да, да, — ответил рабочий, — только не надо ему надоедать, суббота к тому же…

— Но только у него кран, — эхом, как из‑за леса, отозвалась хозяйка.

Старик поднял кулак и застучал по полу и по двери. Он снова и снова выкашилвал свое: «Помогите!» и стучал.

— Видите, — прошептал рабочий, — он занят. Я зайду к нему потом. Понедельник уже не за горами.

— Ну, здесь вам воды сколько угодно, — сказала хозяйка. — Что это он там затеял, просто целая мастерская? Надо бы…

— Да пожалейте его, — отозвался рабочий. — Надо же человеку иногда взять молоток в руки.

Они, должно быть, повернули назад. Голоса стали тише, и он слышал шаги, опускавшиеся все ниже по лестничной клетке. Душа его рвалась за этими шагами, он требовал их возвращения и колотил все сильней и чаще, но не прошло и минуты, как они скрылись, и на лестничной площадке стало как всегда тихо. Впервые он пал духом и позволил себе застонать. Голос поднимался и падал, только не кому было слышать и незачем таиться.

Прошел час. Постепенно он стал снова прислушиваться к звукам извне. Все время стучали тарелки, кричали и свистели уборщики и мойщики посуды в гостинице. Громыхнул хохот и визг из проехавшего автобуса. В наступившей тишине где‑то запела женщина; песня была итальянской, в ней звучала жара всех изнывающих городов и грязных балконов, все шарманки Италии, тележки зеленщиков с золотыми надписями, розовая бумага и соломенные шляпки, красно–зеленые ленты и птички, распевающие в грязных клетках.

Лотти вдруг неистово захотелось на волю, и она заметалась по клетке. Она стала летать за золотыми проволочками, взмывать, ударяться о решетку, избивая и теряя перья, и одно перышко медленно поплыло на пол и покатилось к старику короткими перелетами, подгоняемое дуновением сквозняка.

Но даже если бы Лотти не забилась в клетке, он все равно начал бы сначала. Можно сдаться, можно решиться слечь и ждать смерти, но невозможно вынести времени, пока это будет тянуться. Лежать, ничего не делая, было неестественно, и самое главное состояло в том, чтобы продолжать. Он жил и ему хотелось есть. Если он поест, он продлит свое существование хотя бы на лишнюю минуту. Лишнюю минуту? На целую минуту в необъятном всевмещающем мире, в тесной изношенной кухоньке.

Он начал все сначала. Солнце отпылало и опустилось, снова вспыхнула хрустальным огнем вазочка на кухонном шкафу, запылали красными печами трубы на крышах, бледно проступил в квадрате окна на стене ночной узор занавески и клетки.

Мухи плясали в последнем солнце. Одно только было новым: хотя Лотти затихла, измотав себя, упавшее перышко стало перекатываться по полу, подскакивать, снижаться, снова взмывать, кружиться, падать и опять взлетать вверх в собственном сумасшедшем мирке сквозняков. А старик с трудом волочил тело, стонал, сжимал зубы и снова подтягивался. За вечер он прополз больше половины пола и был уже в ярде от бесформенного и мертвенно–тихого пудинга, когда сон обрушил на него тяжелый удар и сбросил в темную пропасть небытия.

Когда он проснулся на другое утро, солнце стояло уже высоко и звонили воскресные колокола. Солнечный свет с жестокой прямотой обнаружил каждую царапину и заплатку обветшалой кухни. Старику было очень плохо. Рот распирала какая‑то мерзость. Желудок уже не сжимался голодными судорогами, а казался полным и тяжелым, как камень. Он открыл рот, но не смог выдавить ни звука, будто пробуждение стукнуло его твердой палкой. Но когда сузились ослепленные солнцем зрачки, и он увидел, как близко теперь до пудинга, его душа засветилась серой заоблачной улыбкой. Он вытянул вперед руки и подтянулся. Еще один дюйм. И с ним всплыла такая оглушительная и раскаленно–белая боль, что перехватило дыхание.