Я ору Салаге прямо в лицо.
— Не слышу, амеба бесхребетная. Может, поплачешь? Давай, похнычь чуток. Громко отвечай, как мужику положено, милый, а то я лично откручу тебе башку и насру промежду плеч!
Лицо рядового Оуэнса побагровело, он пытается что-то сказать. Глаза его лезут из орбит, он плачет. Он не может дышать. Он уставился на меня, и глаза его — как у крысы в крысоловке. Я наготове, чтобы в случае чего сделать ноги рики-тик как только можно. По Cалаге видно, что он вот-вот упадет в обморок и выронит гранату.
— АЙ-АЙ, СЭР! — в сумасшедшем отчаянии вопит салага.
Он отпихивает меня. Сжимает свободную руку в кулак и бьет меня в лицо. Глаза его теперь черны, в моем лице, как в зеркале, он узрел себя. Он ударяет меня еще раз, уже сильнее. Вот мы и установили личный контакт, вот мы и общаемся. Зверство: вот настоящий язык, понятный в любой стране. Салага обжигает меня взглядом, в его припухших красных глазах горит чистейшая, безграничная ненависть.
Салага снова меня отпихивает, теперь он уже скалится на меня, бросает вызов — «а ну, рискни, помешай мне, стань-ка у меня на пути!», он действительно этого хочет, он уже не боится, ему уже все равно, что сделаю я, он уже немного не в себе, ему нечего терять, ничто не может помешать ему сделать всего один, маленький шаг за Грань. Кроме меня.
— Я убью тебя, — говорит он, и поднимает руку, угрожая мне гранатой.
— Я убью тебя, — говорит он, и я ему верю, потому что салага превратился наконец в очень опасную личность.
Не могу сдержать улыбки, но пытаюсь превратить ее в презрительную ухмылку. «Продолжай в том же духе, рядовой Оуэнс», — говорю я ему и отпускаю.
Выполняю резкое «кругом!» и шлепаю по мостику. Останавливаюсь. Выуживаю кольцо от гранаты из кармана. Щелчком посылаю кольцо через весь блиндаж рядовому Оуэнсу, которому удается его поймать.
— И не балуйся больше, рядовой Оуэнс.
Рядовой Оуэнс кивает, с мрачным и совершенно растерянным видом. Он подносит гранату к кончику носа и ковыряет спусковой механизм ногтем, затем начинает со всех сторон тыкаться чекой на кольце, пытаясь вставить ее обратно в гранату.
— Продолжай в том же духе, — целюсь пальцем ему промежду глаз. — Но после того, как я уйду.
Рядовой Оуэнс кивает, стоит недвижно и чего-то ждет, этакий живой морпех-памятник, памятник тупорылости, непробиваемой как броня.
Когда ты еще салага и слышишь первый разрыв снаряда, ты остаешься человеком, хотя уже и растерялся. Когда разрывается второй снаряд, ты все еще человек, хотя, бывает, и трусы уже испачкал. К тому времени, когда прилетает третий снаряд, страх, как большая черная крыса, успевает вгрызться в тебя, продираясь прямиком через нервы. Когда прилетает третий снаряд, ты, салага, уже похож на неразумного, обезумевшего от ужаса грызуна, и копаешь себе норку, чтобы туда забиться.
Салаг нужно постоянно взбадривать, покуда они не поймут, что в этой войне нам не победить — обычно на это уходит около недели.
Отойдя от сторожевого блиндажа метров на двадцать, я слышу тяжелый удар взрыва позади себя.
Проскакивает мысль: «Такая вот жопа, салага толстозадый».
Но это не рядовой Оуэнс, не взрыв его личной гранаты.
Еще один снаряд тяжело ухает неподалеку. Потом еще один.
Обстрел.
— Обстрел! Обстрел! — мальчишечьи голоса эхом разносят эту весть повсюду.
«Обстрел» — это зазубренная сталь, с визгом рассекающая воздух, она шкворчит от жара и ее нельзя разглядеть, когда, шипя и дымясь, она высматривает твое лицо.
Громко блеет приколоченный к дереву старый клаксон от двух-с-полтиной,[175] но слишком поздно. Кто-то сигнал пропустил. В большинстве случаев нас предупреждают секунд за десять-двенадцать, и за это время мы должны успеть прикрыть жопу. Морпехи с поста передового наблюдения на высоте 881-Юг засекают дульные вспышки на хребте Корок по ту сторону лаосской границы и радируют нам: «Арти, арти, Корок».
— БУМ!
Двигаю беглым шагом по грязи, бормоча себе под нос матерщинную хряковскую блиндажную молитву. И, как раз тогда, когда уже практически созрел для того, чтобы перегнуться в три загиба и поцеловать себя в жопу на прощанье, натыкаюсь на флагшток, на котором истрепанный американский флаг и грубо начерканное объявление: «АЛАМО-ХИЛТОН».
Ныряю туда головой вперед. Кто-то говорит: «Э, херов ты урод, убрал-ка гребаные локти с моих гребаных яиц».
Воздух в блиндаже горяч и плотен. Блиндаж провонял потом, мочой, дерьмом, гниющими ногами, мокрым брезентом, блевотиной, пивом, пердежом после сухпая, репеллентом от комаров и заплесневелым бельем. С другой стороны, с тех пор как я перешел на ночной режим, я и сам воняю как кладбищенский вор, и жаловаться я не вправе.