Выбрать главу

Письма Марии Волковой к петербургской подруге, как и вся окружающая жизнь, стали иными.

Враг занял Вильну…

«Мы дожили до такой минуты, когда, исключая детей, никто не знает радости, даже самые веселые люди».

Враг грабит русские села…

«Народ ведет себя прекрасно… Мужики не ропщут; напротив, говорят, что они все охотно пойдут на врагов и что во время такой опасности всех их следовало бы брать в солдаты».

Враг захватил Смоленск…

«Сердце обливается кровью, когда только и видишь раненых, только и слышишь, что об них».

Отгремели залпы Бородина…

«Чем ближе я знакомлюсь с нашим народом, тем более убеждаюсь, что не существует лучшего, и отдаю ему полную справедливость».

Москва в огне…

«Нам говорят, что между тем как вся Россия в трауре и слезах, у вас дают представления в театре, и что в Петербурге в русский театр ездят более, чем когда-либо. Нечего вам делать! Не знаю, как русский, где бы он ни был теперь, хоть в Перу, может потешаться театром!»

Враг бежит…

«О, как дорога и священна родная земля! Как глубока, сильна наша привязанность к ней! Как может человек за горсть золота продать благосостояние отечества, могилы предков, кровь братьев, словом, все, что так дорого каждому существу, одаренному душой и разумом?!».

Враг изгнан из России…

«Пленные точно достойны сожаления; глядя на их страдания, забываешь о зле, которое они нам сделали».

1812 год превратил светскую болтушку Мари в защитника Отечества и гуманиста. Ее белые нежные руки, которые было принято холить, беречь от труда, с утра до вечера щипали корпию для перевязки ран. Мария Волкова уже не падала в обморок при виде крови и язв, а в меру своих невеликих сил пыталась облегчить боль и мучения русских солдат и офицеров.

«Страдания… заставляют нас опомниться и пробуждают от апатии, которой мы так склонны предаваться при благоприятных обстоятельствах», — осознала она, воочию увидев, испытав страдания.

Ее духовный двойник — пушкинская Полина из неоконченного «Рославлева», мысли и слова которой — те же письма Волковой. «Стыдись, — сказала она, — разве женщины не имеют отечества? Разве нет у них отцов, братьев, мужьев? Разве кровь русская для нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтобы нас на бале вертели в экозесах, а дома заставляли вышивать по канве собачек? Нет, я знаю, какое влияние женщина может иметь на мнение общественное или даже на сердце хоть одного человека. Я не признаю унижения, которому присуждают нас».

Лев Толстой, обдумывая замысел «Войны и мира», взял себе в первые помощники толстую пачку писем Марии Волковой и во время работы вновь и вновь обращался к ним. В ранних редакциях романа письма Марии Болконской к Жюли Карагиной почти дословно повторяли письма двадцатипятилетней Волковой, а семидесятилетняя Волкова, по мнению современников, была одним из прототипов Марьи Дмитриевны Ахросимовой, верного друга семейства Ростовых…

Так жизнь поставляла литературе героев.

Чтение писем Волковой сродни путешествию в прошлое. Бытовые подробности, народные слухи, искреннее, подчас наивное девичье отношение к происходящим событиям создают подобие непосредственного, подлинного общения с давно минувшими годами; зовут к глубоким раздумьям над судьбами Родины и людей, ее населяющих; помогают понять дух прошедших времен, докопаться до истинной истории. И если когда-нибудь начнется издание сборников «Русская жизнь в письмах», то достойное место в них будет по праву отведено эпистолярному наследию московской барыни Марии Аполлоновны Волковой.

НЕЛЕПЫЙ

В 1843 году тридцатичетырехлетний московский уездный врач Николай Христофорович Кетчер неожиданно для друзей покинул свой родной город, чтобы занять хорошую должность в Медицинском департаменте Петербурга. Он променял деревянный флигилек с погребком и огородом, соседей-чудаков и провинциальную тишину на сырую квартиру в трехэтажном доходном доме, газовое освещение и коллег, рабски склоняющихся перед начальством и барски чванящихся перед рабами.

«Где, в каких краях, — удивлялся Герцен, — под каким градусом широты, долготы возможна угловатая, шероховатая, взбалмошная, безалаберная, добрая, шумная, неукладистая фигура Кетчера, кроме Москвы?»

В дружеских кружках — у Грановского, Аксаковых, Щепкина, Забелина — смеялись, представляя себе Нелепого (так прозвал Кетчера Белинский за странное сочетание суровой, грубоватой наружности и мягкой нежности души), размашисто шагающим по прямым проспектам северной столицы, завернувшись в плащ черного цвета и попыхивая дешевой сигарой. Неожиданно заметив знакомого, отделенного от него потоком чиновников, дам и карет, Николай Христофорович растягивает в улыбке свои толстые губы, весело машет руками и пытается в одиночку перекричать городской шум. И вот он уже работает локтями, хохочет, шумно извиняется за раздаваемые по сторонам толчки. Наконец, добравшись до цели, набрасывается на жертву с объятиями, пускается в расспросы, которые вскорости переходят в спор, и вот уже Кетчер увлеченно кричит: