- Знаю ли я? Да я пройду с закрытыми глазами!
- А какая там глубина?
- Право, это странный вопрос. По-моему, там и Церковной колокольней до дна не достанешь.
- Ага, ты так полагаешь, да?
Самый тон этого вопроса поколебал мою уверенность. Этого мистер Б. и хотел. Он ушел, не оказав больше ни слова. Я стал воображать всякие несуразности. А мистер Б. - конечно, без моего ведома - послал кого-то на ют с таинственными поручениями к лотовым, другого посланца отправил шепнуть что-то капитану и помощникам, а потом пришел и спрятался за трубой, откуда мог наблюдать за результатами. Сначала на мостик вышел капитан. Потом появился старший помощник, потом - второй. Каждую минуту подходили все новые зрители, и прежде чем я дошел до конца острова, пятнадцать или двадцать человек собрались под самым моим носом. Я стал недоумевать: в чем дело? Когда я начал переход, капитан взглянул на меня и с притворным беспокойством в голосе спросил:
- Где мистер Б.?
- Ушел вниз, сэр.
Тут-то и пришла моя погибель. Воображение стало создавать несуществующие опасности, и они множились быстрее, чем я в силах был с ними справиться. Вдруг мне померещилось, что я вижу впереди мелководье. И тут на меня нахлынула волна такой отчаянной трусости, что я почувствовал, как у меня поджилки дрожат. Вся моя уверенность исчезла. Я ухватился за сигнальный трос, отбросил его со стыдом; снова ухватился - и снова отбросил; еще раз ухватился дрожащей рукой и так слабо дернул, что сам не услышал звона. Капитан и помощник немедленно в один голос скомандовали:
- Лотовых на правый борт! И живее!
Это был новый удар. Я стал, как белка, прыгать вокруг штурвала, но только я отводил пароход влево, как мне мерещились новые опасности, и я сразу шел вправо, но добивался лишь того, что воображаемые опасности сосредоточивались именно с правого борта, и я, как помешанный, летел опять влево.
И тут прозвучал замогильный голос лотового:
- Глубина - четыре!
Четыре - на бездонном месте! Ужас сковал мое дыхание.
- Метка - три... метка - три... без четверти три... Два с половиной...
Это было ужасно! Я ухватился за сигнальные веревки и остановил машину.
Я был беспомощен. Я абсолютно не знал, что делать. Я трясся всем телом, и глаза мои так выкатились из орбит, что я мог бы повесить на них свою шляпу.
- Без четверти два! Девять с половиной!
А у нас осадка была - девять. Руки мои трясла нервная дрожь. Я не мог четко сигнализировать колоколом. Я бросился к переговорному рупору и завопил механику:
- О Бен, если ты меня любишь, дай задний ход! Скорее, Бен! Дай задний ход, вытряси из него душу.
Тут я услышал, как кто-то деликатно притворил за собою дверь. Я обернулся и увидел мистера Б., который ласково, мило улыбался. И вся публика на верхней палубе разом разразилась громовым оскорбительным хохотом. Тут я все понял и почувствовал себя презренней самого жалкого человека, когда-либо существовавшего на земле. Я остановил промеры, направил пароход по курсу, дал сигнал машине и сказал:
- Да, славно подшутили над сиротой, не так ли. Мне уж, верно, теперь никогда не перестанут напоминать о том, какой я дурак был, когда заставил делать промеры у острова "Шестьдесят шесть".
- Да, пожалуй, что и так. Надеюсь, что так, - я хочу, чтобы для тебя эта история послужила наукой. Да разве ты не знал, что на этом повороте и дна не достанешь?
- Да, сэр, знал...
- Ну так вот: ты не должен был ни мне, ни кому бы то ни было давать возможность поколебать твою уверенность в том, что ты знаешь. И еще одно: когда попадешь в опасное место - не празднуй труса. Это никак и ничему не помогает!
Урок был неплохой, но достался он мне нелегко. А самое неприятное было то, что в течение многих месяцев мне частенько приходилось слышать фразу, которую я особенно возненавидел. Вот она:
- О Бен, если ты меня любишь, дай задний ход!
ГЛАВА VI
ВЫСОКОЕ ЗВАНИЕ ЛОЦМАНА.
ВЕЛИЧИЕ И ПАДЕНИЕ АССОЦИАЦИИ ЛОЦМАНОВ
В предыдущих главах я так подробно излагал лоцманскую науку для того, чтобы шаг за шагом показать читателю, в чем эта наука заключается; и еще я старался показать, до какой степени эта наука занятна, замечательна и достойна его внимания. Не удивительно, если читатель подумал, что я люблю свой предмет, - ведь эту профессию я любил больше всех остальных профессий, которые у меня были впоследствии; я гордился ею неизмеримо. Причина проста: лоцман в те дни был на свете единственным, ничем не стесненным, абсолютно независимым представителем человеческого рода. Короли - это лишь связанные по рукам и ногам слуги парламента и народа; парламенты скованы цепями своей зависимости от избирателей; редактор газеты не может быть самостоятельным и должен работать одной рукой: другую его партия и подписчики подвязали ему за спину; он еще должен быть рад, если имеет возможность высказывать хотя бы половину или две трети своих мыслей; священник также не свободен: он не может говорить всей правды, так как должен считаться с мнением прихода; писатели всех мастей - это рабы публики: пишем-то мы откровенно, бесстрашно, но, перед тем как печатать, "подправляем" наши книги. Да, в самом деле: у каждого мужчины, у каждой женщины, у каждого ребенка есть хозяин, и все томятся в рабстве. Но в те дни, о которых я пишу, лоцман на Миссисипи рабства не знал. Капитан мог, стоя на мостике в ореоле своей кратковременной власти, отдать лоцману пять-шесть приказаний, пока судно отходило от пристани, а затем власть его кончалась. Достаточно было пароходу выйти в реку, и он поступал в единоличное и бесконтрольное распоряжение лоцмана. Последний мог делать с ним все что угодно, вести его как и куда заблагорассудится и идти у самого берега, если считал такой курс наилучшим. Все поступки лоцмана были абсолютно свободны; он не советовался ни с кем, ни от кого не получал приказаний и вспыхивал, как порох, при самой невинной попытке подсказать ему что-либо. Более того: закон Соединенных Штатов даже запрещал ему слушаться приказаний или следовать советам, справедливо полагая, что лоцман должен знать лучше кого бы то ни было, как вести пароход. Он являлся каким-то новым королем, свободным от опеки, абсолютным монархом, - абсолютным на деле, а не только на бумаге. Я видел восемнадцатилетнего мальчишку, которой невозмутимо вел большой пароход, казалось, на верную гибель, а пожилой капитан, понимая это, стоял молча тут же, но не имел права вмешаться. Возможно, что в данном отдельном случае его вмешательство было бы более чем уместно, но допустить это - значило бы установить вреднейший прецедент. Легко представить себе, зная неограниченную власть лоцмана, какой персоной он был в те далекие дни речного пароходства. Капитан обращался с ним подчеркнуто любезно, а офицеры и команда - с подчеркнутым уважением, и это особо почтительное отношение быстро передавалось также и пассажирам.
По-моему, лоцманы были единственными людьми, которые не выказывали ни малейшего смущения в присутствии путешественников из числа иностранных владетельных особ. Да и то сказать, ведь людей, равных тебе по положению, обычно не стесняешься.
В силу долголетней привычки командовать у лоцманов вошло в обыкновение заменять любую просьбу приказанием. До сих пор мне как-то неприятно выражать свое желание жалкой просьбой, вместо того чтобы бросить его в сжатой форме команды.
В те давно минувшие дни на погрузку парохода в Сент-Луисе, на рейс до Нового Орлеана и обратно и на выгрузку тратили в среднем около двадцати пяти дней, из них семь или восемь пароход проводил в гаванях Сент-Луиса и Нового Орлеана. И команда вся до одного человека работала что было сил, - вся, кроме двух лоцманов; они ничего не делали и только разыгрывали из себя кутящих джентльменов, получая за это те же деньги, что и на службе. Стоило пароходу подойти к пристани Сент-Луиса или Нового Орлеана - они в тот же миг сматывались на берег, и на пароходе уже не видали их вплоть до последнего звонка, когда все было готово к отплытию.
Если капитану попадался лоцман с особенно высокой репутацией, он всячески старался удержать его у себя. В те времена ставка лоцмана у верховьев Миссисипи составляла четыреста долларов в месяц, но я знавал капитана, который держал такого лоцмана на полном окладе целых три месяца без дела, так как река замерзла. И надо помнить, что в те дешевые времена четыреста долларов - это оклад почти фантастический. Не многие на берегу получали такой оклад, а если получали, то все смотрели на них с чрезвычайным уважением. Когда лоцманы с низовья или верховья реки попадали в наш маленький миссурийский городок, их общества искали самые избранные красавицы, и самые важные люди относились к ним с восторженным почтением. Стоять в гавани, получая жалованье, - это было занятие, которое многие лоцманы любили и ценили; особенно если они плавали по Миссури в дни расцвета своей профессии (канзасские времена) и получали девятьсот долларов за рейс, что равнялась примерно тысяче восьмистам долларам в месяц. Вот образчик разговора тех времен. Владелец небольшого парохода с реки Иллинойс обращается к двум расфранченным лоцманам с Миссури: