Выбрать главу

Чаинский совсем опустился. Он уже не искал повод, не напускал важности, требовательно приставив стул, он садился верхом и, нюхая со спинки кокаин, ждал, ждал, ждал… В Сильвестровом ведовстве он видел себя каким есть — разбитым, опрокинутым, в провинциальном городке, где рождаешься с чувством, что непременно уедешь отсюда после гимназии, и где через полвека тебя хоронят на заброшенном кладбище. И Чаинский знал, что ему уже никуда не деться из захолустья, где скука сводит с ума, а от глухой тоски хочется выть. Сам он уже давно не сочинял — зачем? — ведь ему всё равно не вырваться за ограду правильных стихов — за частокол постылых размеров и пресных рифм.

Навестил Сильвестра и Фонбрассов — Антон Петрович был из немцев. Недавно вернувшись из столицы, он высокомерничал, сыпал новостями. «Там всё по- прежнему, — говорил он, отдавая лакею перчатки, — либералы грызутся между собой. А над всеми парит беллетрист, сующий Христа в полицейские романы. Все как с ума посходили — его ставят аж выше Флобера!» Сверкая залысинами, он долго рассуждал о том, что не каждому открывается воля богов, не каждому дано толковать их знамения, а после, уже на крыльце, вытирая платком череп, нёс околесицу: «Надо его в Петербург… Показать государю.»

Как-то Шаховская за роялем импровизировала романс. По её просьбе Сильвестр сочинял слова. Он продиктовал двадцать семь вариантов — больше в доме не оказалось бумаги. Говорят, что никому не дано создавать шедевров, что некоторые произведения становятся ими благодаря любезности времени. Но это ошибка. Считается также, что поэзия делится по жанрам, стилям, возрастам, сословиям, степени начитанности. Но глаголы Сильвестра жгли сердца с одинаковым безразличием. Он подбирал слова, осторожничая, как Гулливер среди лилипутов: ритмы других щекотали, его — разили наповал. В сравнении с ними остальная лирика казалась сочинением ярмарочных скоморохов, величайшие стихи — виршами, их язык — жаргоном. Искра Божия вспыхнула ярким пламенем. Он представил существовавших до него классиков бледной тенью, их лексику — маловразумительной невнятицей, набором вульгарностей, заимствованных из просторечья.

Сильвестр не фиксировал события, происходящее вокруг было чужим, враждебным, он едва помнил вчерашний день, зато мог отчётливо воспроизвести выражения, в которых год назад, карябая акцентом, английский боцман заказал ростбиф, или интонации трактирщицы на его первом причастии. Но всё изменилось. Чужие слова больше не буравили мозг, он научился строить защиту. Теперь он не прятался в ракушку от текущей вокруг реки косноязычия. Притупив абсолютный слух, он снизошел до неё, впитывая, как губка, чужие интонации, испорченный камертон, он передразнивал, пересмешничал, подражал. Так имитируют кваканье лягушек и пение цикад. Он схватывал мелодию речи, её обертоны и контрапункты с той же лёгкостью, с какой раньше подделывал анапест и гекзаметр. Он научился отзвучивать собеседника, быть эхом, зеркалом чувств. Пустотелая форма, он наполнялся чужим содержанием, как кувшин — водой. Он видел скрытый подтекст, неграмотный, читал души, как раскрытую книгу. В разговоре с ним находили ответы на сокровеннейшие вопросы, не замечая, что разговаривают с собой. Олицетворение краснобайства, он становился олицетворением риторики, ораторствуя лучше Плевако и Цицерона, потому что отделял слова от вещей, не вкладывая в них души. Чужие желания прорывались в междометиях, сбивчивых модуляциях, представали нагими в стеклянной витрине тела. Чаинский и Шаховская ползали на коленях, унижались, клянчили, питаясь его метафорами, как ненасытные, голодные демоны. Сильвестр звал их «словососами». Они стонали, бредили, галлюцинировали, рыдали от упоения и жалости к себе. По болезни коротко стриженный, точно капуцин, он исповедовал именем слов, приговаривал, миловал, внушал, от него уходили просветлёнными, но сам он был миражом, иллюзией, лжемессией — будоражил, оставаясь спокойным, задевая корневые связи не выстраданными словами.

По городу поползли слухи. Молва приписывала Сильвестру чудотворство, и вскоре для простодушных подъезд Чаинского превратился в райские врата. Сюда шли за спасением, разуверившиеся, позабывшие себя, надеялись обрести себя в звуках его перекошенного рта, в бездне его гипербол и сравнений. Тропою ложных солнц, они брели к дому, где в распахнутых настежь дверях скалился Чаинский. Поначалу он ещё вяло протестовал, назначая очередь, комкая свидания со своей говорящей собственностью, но постепенно его смели, и он махнул рукой.