Кто будет верить, если море обмелеет, а деревья рухнут, поваленные ветрами? Кто будет верить, если останется только мох, который некому есть, поскольку и олени вымерли, а люди не скребут по камням ногтем от нечего делать?
Достоевскому было достаточно из всего Евангелия одного рассказа о трех искушениях в пустыне, чтобы глубоко прочувствовать: есть Бог, есть сатана, есть между ними борьба за человека и все в Библии — правда.
Но кто такой Достоевский? Он дерево или море? Нет. Он — лихой бандит из эпохи 90-х или белогвардеец из фильма про Чапаева. Вам об этом любой школьник скажет.
Хотя нет. Какие могут быть белогвардейцы, если Бетховен это — собака, а Моцарт пишет рингтоны для мобилок? Достоевский — это имя одного из ураганов, которым раньше давали только женские имена. Теперь женские имена кончились, ураганы от глобального потепления умножились и одному из них дали имя Достоевского. Я так говорю, потому что один мой друг от этого урагана пострадал. Ему крышу снесло. Пришел ко мне (или я — к нему) с главой «Русский инок» и плачет. «Это что», — говорит, — «здесь все — правда?» Спать перестал, только читает и плачет. Полное несогласие с духом мира, который на всех языках, включая медицинский и матерный, запрещает серьезно относиться к серьезной литературе. Но где он теперь? Я не знаю. Наши пути разошлись. И чего ждать от будущего, если даже его, человека тонкого и глубокого, со временем закрутил и куда-то унес другой ураган. Наверное, с женским именем.
Чтобы пицца была тонкая, ее надо вертеть в руках, как клоун делает в цирке, вертя тарелку на кончике пальца. Человека тоже нужно вертеть и крутить, утончая уровень душевной вместимости до такой степени, чтобы события десятилетней давности казались седой древностью.
В каком-то фильме тетя, всего лишь на пятнадцать лет старше племянницы, уговаривает ту не связываться с молодым мужчиной, который тоже старше племянницы примерно на столько.
Тетя говорит: Вы из разных эпох. Когда он был маленький, ему нужно было встать с дивана, чтобы переключить программу по телевизору.
Племянница делает круглые глаза и спрашивает: Зачем?
Тетя с видом человека, нашедшего в пустыне пресную воду, выпаливает: Пультов не было! Племянница продолжает потухшим голосом: Ты откуда знаешь?
Тетя, победным голосом: Мы с ним одного возраста.
Вот так. Была эпоха мученичества и эпоха Вселенских соборов. Были эпохи кругосветных путешествий и фундаментальных научных открытий. Были эпохи крушения колониальной системы и освоения космоса. Были.
Теперь остались эпохи мобильной связи, телевизионных пультов и зубных щеток на батарейках. И весь трагический фарс этого обмельчания, в том, что все эти ничтожные отрезки времени действительно воспринимаются как эпохи.
Иной раз подумаешь: Вот жили люди и было их мало. Но были они сильны и умны, тверды и могучи, как скалы. Потом они плодились и множились, жили и грешили, и бывшие скалы со временем превратились в горы щебня. Раздробились, изменились в качестве. А теперь каждому камушку щебня предстоит превратиться в каменную крошку, ну а затем в пыль. И уже бывший щебень кажется осколком скалы, настолько много вокруг мелкой крошки. Скоро и крошка покажется камнем, настолько много станет пыли. Но в конце концов пыль заменит собою все, только она останется. Ветер развеет ее. Это и есть конец.
Скалу можно взрывать или крушить кайлом. Щебень можно трамбовать и насыпать куда надо. Но что делать с пылью? Она вездесуща. Она набивается в нос при ходьбе и оседает на плечах одежды. Ее можно стряхивать и пылесосить, ничего более. Крайнее измельчание — признак полной бесполезности.
О волах ли печется Бог? Пылью ли мы интересуемся? Человек в поле нашего интереса. И есть у Церкви сегодня особенная задача, особенная миссия, отличающаяся от прямого свидетельства. Это культурная миссия, призванная не дать человеку обмельчать. Не дать ему обмельчать до такого критического состояния, что с ним невозможно будет говорить на темы серьезные, вечные.
И тема эта трудна, почти неподъемна. Особенно, если толком не знаешь что делать, а только ставишь диагнозы эпохе. Вот так, удобно севши напротив окна и, кстати, в пиццерии. Тесто здесь делают тонкое. Оттого и пицца хороша. Она всегда хороша тем более, чем тоньше тесто. А человек — наоборот, в отношении культурного слоя, соответственно.