Но вернёмся к любви.
Человек не есть одно лишь тело. Будь он лишь одушевлённым организмом, некой живой машиной — тогда, по примеру бессловесных, мы тоже ограничились бы идеей продолжения рода, эдакой возможностью родового бессмертия при личной смертности. Но человек, по Евангелию, лично бессмертен! Родовое бессмертие и продолжение рода для него — не главная цель. Циники от науки, с некоторых пор заговорившие о том, что человек есть просто высокоорганизованное животное, смеются как раз над любовью, вернее — над самой идеей любви. В ней им видится лишь сладкая приманка, зовущая к чадородию.
Гибельные плоды подобных теорий говорят нам языком фактов о том, что неправильные мысли суть смерть человечества.
Человек — не «просто тело», ибо «просто тело» есть труп, а трупы не пишут стихов и не поют серенады под балконом. Человек не сводим также и к формуле «тело плюс душа» — тело и душа есть и у животных, чуждых слову. В мире животных есть запахи и звуки, но нет слов. Человеческий же мир словесен, поскольку у человека есть ещё дух, и человеку предстоит всему дать имена и во всём разобраться. Человек есть дух, душа и тело в их живой связи и взаимопроникновении. Они действуют друг на друга, и после грехопадения ведут противоборство. Насколько тело способно отяжелить и уплотнить дух, настолько и дух способен утончить и облагородить тело. Любовь же, как евангельская закваска в отношении трёх мер муки, должна сквашивать всего человека и относиться не к телу только, или душе только, но к духу, душе и телу — вместе.
Даже телесная сторона человеческой любви не может быть сопоставлена с животной. Там, в сфере тела и размножения, человека ожидают глубины не животные, но сатанинские, где разлагается тело и уже нет никакого размножения. У животных есть половая жизнь, но нет разврата. Человек же способен в саму телесную жизнь внести некий дух, поистине злой и животным не ведомый, который половую сферу расцвечивает трупными пятнами всех цветов радуги. Человеческий разврат — это насилие злого духа, по сути, над невинной и безответной плотью, которая нещадно и безобразно эксплуатируется.
Любовь душевная — сложнее. Она может избегать выражений, присущих полу, но не чуждается телесности. Так ребёнок, любя мамочку, обхватывает её за шею, не отпускает, хочет вжаться в материнское тело до неразличимости. Но кто из нас скажет, что любовь ребёнка к маме — ненастоящая? Любящий любимого действительно хочет даже съесть, и поэтому мать кормит дитя собою, равно как и Господь кормит нас Своим Телом и Кровью. И старики могут любить подлинно и нежно, уже не имея особых сил для телесных чувственных проявлений.
Грусть сопутствует душевной любви. Грусть со всем синонимическим рядом: с тоской, печалью, меланхолией, томлением, жаждой неведомого, желанием распахнуть окно и смотреть на звёзды. Юношеское томление ищет выхода, старческое отличается созерцательностью. Но часто это — лишь балансирование на жёрдочке. Душевное в человеке непостоянно и нетвёрдо. Душевность либо соскальзывает вниз, в тот самый разгул плоти, причастившейся злому духу, либо же стремится насытиться вверху, в духе, объединяющем и тело, и душу.
Неправда, однако, что духовный человек подчёркнуто и непременно бесплотен, антителесен. Бах был весёлым толстяком, наплодившим уйму детей. Этой осязательной телесностью, быть может, уравновешивались внутренние порывы и откровения, от которых бы и умереть недолго.
На вершинах, в духе, человек творит и отдаёт, от чего получает ощущение полноты. Приносить себя в разумную жертву, отдавать более, чем принимать, причём без ропота и недовольства, — вот что значит любить по-человечески. Сходя сверху, эта любовь даст место всему остальному в человеке — и всему, чему даст место, определит границы.
Итак, любовь, сходящая свыше, приносит внутреннее чувство полноты, насыщая сообразно и дух, и душу, и тело человеческое. Она есть дар, получив который, человек сам хочет дарить и отдавать.
В противном случае, мы получили подделку.