Выбрать главу

Пресловутое правило Есенина «Нужен скандал, не то так всю жизнь Пастернаком и проживешь» помогло самому Есенину выиграть у Пастернака тактически — но привело к стратегическому поражению.

Пастернак после смерти попал чуть ли не в святые, изучается, служит темой бесчисленных докладов и симпозиумов, получает к каждому юбилею десятки профессиональных филологических работ, причем в центре внимания давно уже не его биография (довольно скупая на большие события), а творчество. Творчество же Есенина, увы, изучается куда слабее — обсуждается его самоубийство (или, как считают большинство ура-патриотов, убийство), варьируется тема «пил или не пил» (а если пил, что подтверждается всеми, то что стоит за таким творческим поведением? Может, это ему сочинять помогало?). Разгадка довольно проста: Есенин «присвоен» почвенниками, а у них с филологией обстоит неважно. Они все больше душой, душой… Впрочем, в этом смысле и Пастернаку с Мандельштамом не особенно повезло: они в силу антитоталитарных взглядов и подкачавшей пятой графы присвоены структуралистами, а это едва ли не хуже. Не поймешь, что в русской литературе предпочтительнее: стать темой нечитабельных псевдонаучных трудов, писанных на тартуском суржике, или уйти в фольклор, где тебя толком никто не анализирует, но хоть знают, помнят и поют.

Настоящего Есенина сегодня никто перечитывать не рвется. Остался странный ситцевый образ парнишки, всячески нахваливавшего родное Константиново, любившего маму и горько спивавшегося в городе. Между тем родное Константиново было Есенину до того невыносимо, что после отъезда оттуда в 1911 году (сначала в Спас-Клепики, а год спустя и в Москву) он бывал там считанные разы. В «Железном Миргороде» признавался в любви к городу, видел российское будущее индустриальным, а тоски по деревне в его стихах ровно столько же, сколько и бесконечной усталости от этой самой деревни: «Нищету твою видеть больно и березам, и тополям». Традиционалисты, размахивающие Есениным, как дубиной, понятия не имеют, что по природе поэт этот был авангардистом и новатором, каковой парадокс в свое время точно обозначил профессор Вл. Новиков. Впрочем, об этом противоречии между внешним обликом Есенина и его вполне революционной, чрезвычайно непосредственной поэзией писал еще Маяковский: Есенин говорил «голосом, каким могло бы заговорить ожившее лампадное масло», а писал при этом ярко, смело, в лучших традициях настоящего, а не засусаленного до неузнаваемости фольклора. Самое точное, что написано о крестьянской революции, — его «Пугачев», страшная, кровавая, корявая поэма о бунте. Главная литературная заслуга Есенина — привнесение в русский стих живой разговорной интонации. И Маяковский, и Цветаева — весьма близкие ему в этом смысле авторы — все-таки ломали строку, форсировали голос, злоупотребляли поэтизмами. Только Есенин достигал невероятной органики, небывалой со времен Некрасова естественности: «Видели ли вы, как бежит по степям, в туманах озерных кроясь, железной ноздрей храпя, на лапах чугунных поезд? А за ним по большой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет красногривый жеребенок?». Ему ничего не стоило отказаться от традиционного размера, не утратив при этом песенности. «Спокойной ночи! Всем вам спокойной ночи» — чем без этой внезапной строки, свежей, как глоток ночного воздуха через форточку, была бы вся его насквозь декларативная «Исповедь хулигана»? Непосредственность поэтической речи, обнажение приема, бесстыдная откровенность — вот чем он брал: «Я вам не кенарь! Я поэт! И не чета каким-то там Демьянам! Пускай я иногда бываю пьяным — в глазах моих прозрений дивный свет!». Это сказано довольно коряво и при этом стопроцентно убедительно. То есть видно, что поэт.

Все его персонажи говорят так — не особенно заботясь о совершенстве поэтической речи, зато с абсолютной достоверностью лексики, интонации, словесного жеста. «Я ругаюсь и буду упорно презирать вас хоть тысячу лет, потому что хочу в уборную, а уборных в России нет!» — так и должен говорить Чекистов, настоящая фамилия которого Лейбман. И точно так же, как в реальности, ничего не может ему возразить представитель коренного населения Замарашкин — кроме беспомощного: «Черт-те что ты городишь, Чекистов». Увы, «Страна негодяев» — самая веселая и изобретательная из есенинских поэм — не входит в есенинский канон, ограничивающийся наиболее банальными, олеографическими его стихами.

Между тем есенинская Россия — не пряничная, она довольно страшна и цвет у нее не зелено-лиственный, не розово-солнечный, а голубой, черный, зловеще-желтый. Стоит перечесть хоть «В том краю, где желтая крапива». И крапивы, кстати, в стихах его не меньше, чем берез (а впрочем, в России любят сечь и крапивой, и березой — березку тоже не следует воспринимать как объект сплошного умиления). Россия Есенина — страна убийц и самоубийц, странничков с ножиком в сапоге, каторжан и беглецов, и осенней бесприютности в его лирике куда больше, чем домашнего, «избяного» уюта (по этой части все больше работал Клюев, чьи дореволюционные стихи гибнут порой именно от сусального, масляного умиления). Есенин оттого так и любил Гоголя, что наиболее естественным состоянием для них обоих были дорога, бегство. Оба чувствовали, что Россия — страна не оседлая, движущаяся, не устоявшаяся, без твердой морали, без закона, и Божий мужичок в ней всегда готов обернуться убивцем, а в каторжнике и воре проступают черты святости. Есенин был отсюда, ему можно было так говорить о России, он имел на это кровное право — и любил в ней именно эту бесприютность, отсутствие твердых опор. Оно и подкупает в его стихах, всегда обещающих бурю — но и великую утопию: он еще безогляднее Маяковского, с истинной религиозной страстью верил, что революция вернет России живого Бога. «Сорокоуст», «Инония» — почти федоровские по размаху космические утопии. Дал ли кто более краткую и одновременно масштабную формулу русского революционного космизма? «Небо — как колокол, месяц — язык. Мать моя — Родина, я большевик». Это и есть Есенин, и это формула всей крестьянской стихийной революционности, благодаря которой и была выиграна красными бессмысленная Гражданская война.